прошедшее с той поры, и сделала себя сама, став больше, чем писателем, – став в ряды тех, кого называют совестью нашего мира. Немногие мужчины способны пережить то, что пришлось пережить ей, и не сломаться, не сдаться, а стать знаменитой, и бросать миру в лицо такие горькие и правдивые слова, как делает это она. Она носилась по всему свету, лезла в самое пекло, словно ища гибели. Своими огненными, яростными словами она спасла от голода, войн и сиротства стольких детей! Лишь своего собственного не довелось ей кормить и ласкать. Ее считали – и считают – резкой, бесстрашной, язвительной, остроумной, безжалостной. Она и на самом деле такая. Была такой, пока не встретилась с ним. Пока судьба не швырнула их друг к другу. Он тоже многое пережил – и смерть близких, и потерю друзей, и даже – собственную смерть. И тоже все преодолел. И собрал стольких людей, и возвысил из души, и повел их на битву со Злом. И спас он стольких детей и женщин – и только своей мадонны с младенцем не было у него. И она полюбила его – всем сердцем, так тосковавшим по любви и обыкновенному счастью. И он почувствовал, что дороже ее нет у него никого и ничего на свете. Что все его планы и свершения – это на самом деле всего лишь жажда любви. Он был этим оглушен и испуган, – так же, как и она. Они оба, которые не боялись и смерти самой, плюя ей в лицо. Они оба знали, что обречены на одиночество, даже если будут вместе. Она не раз пыталась бежать от любви, зная о своей беде. И он знал – и каждый раз вырывал ее из лап смерти. И чудо случилось. Вопреки всему. Я думаю, что Всевышний закончил испытывать эту женщину и этого мужчину. И я хочу спросить тебя, рабби – веришь ли ты, что у нас с тобой есть право испытывать их и дальше?
Понтифик умолк. Молчал и Ребе. Казалось, это молчание никогда не прервется. И вновь Ребе первым нарушил тишину.
– Я признаюсь тебе в одной крамольной вещи, падре. Ты лучший из рассказчиков, которых мне доводилось слышать, за исключением, быть может, моего отца. И иврит твой великолепен. Чего хочешь ты от меня? Попроси, и я сделаю, если такое возможно.
– Что за доблесть – сделать возможное, рабби? Сделать невозможное, сотворить чудо – вот настоящее дело. Мы не можем спорить с любовью, рабби. Потому, что Бог – это Любовь. Да, евреи всегда спорили с Богом, и своими жертвами заслужили такое право. Но это, рабби... Смотри же, друг мой. Если бы не эти двое, – разве сидели бы мы здесь с тобой, и говорили бы о том, что в нашей жизни важнее всего, о том, что делает нас, в конце концов, людьми, – о Любви? Да нашлось бы сто тысяч причин, чтобы этого не случилось. Но это – случилось. И все наши меморандумы и декларации о мире и дружбе не стоят выеденного яйца, потому что слова о любви без Любви – мерзость пред Господом. Может быть, любовь этого мужчины и этой женщины сделают, наконец, то, что раньше никому не удавалось? Когда мы с тобою умрем, рабби, наши тела станут легче ровно на двадцать один грамм. И твое, и мое. И наши души устремятся назад, к своему Творцу. И там он спросит нас с тобой – а что мы, ты и я, что мы сделали для того, чтобы победила Любовь?
Понтифик снова замолчал, словно выдохся. И тогда Ребе, тяжело вздыхая, поднялся, опираясь на свой знаменитый посох, подошел к арон-кодешу, отодвинул расшитый золотыми львами и коронами парохес [76] , раскрыл створки, за которыми стояли, теснясь, несколько свитков Торы разной величины, и повернулся к понтифику. И, стукнув посохом так, что эхо покатилось, дробясь и множась, под сводами потолочного нефа синагоги, произнес:
– Ради любви человеческой. Ради любви Творца Вселенной к своим творениям. Ради истинной дружбы. Во имя Славы Всевышнего. Перед свитками священной Торы, дарованной нам через Моше, Учителя нашего, Властелином Вселенной на горе Синай, – обещаю тебе, падре, что сделаю все, о чем ты попросишь меня. Возможно это или нет. Говори.
– Я прошу тебя, рабби, вместе со мной благословить их. И сделать это открыто. Пусть это произойдет в присутствии королевской четы и их детей. И пусть здесь же будут лучшие из твоих учеников. Пусть они видят, что Любовь может все. Даже невозможное. И пусть свитки священной Торы будут свидетелями этого.
– Хорошо. Это ведь еще не все?
– Нет. Я прошу тебя, если родится мальчик... Чтобы ты – и твой преемник – учили его Торе. Сам Даниэле... У него нет для этого достаточно мужества и терпения. Он слишком занят, улучшая наш мир, хотя немного знания о том, как это делается, ему вовсе бы не помешало, – увидев печальную усмешку Ребе, понтифик тоже улыбнулся. – Это все, рабби. Больше мне не о чем тебя попросить. Ведь мы сможем сделать это?
– Да. Пусть будет в пятницу, после утренней молитвы. Он здесь?
– Кто? Даниэле? Да. Он там, снаружи.
– Пусть зайдет. Я хочу сказать ему кое-что. До свидания, падре. Для меня было большой честью познакомиться с тобой.
– Для меня тоже, рабби. До встречи, мой друг, – понтифик наклонил голову и, повернувшись, направился к выходу.
Он сел к Майзелю в машину, посмотрел на него с улыбкой, покачал головой:
– Ах, Даниэле, мой мальчик. Иди к своему Ребе. И помни: все будет теперь хорошо.
– Вы... договорились?
– Конечно, мы договорились. Два старика, которые тебя любят, всегда как-нибудь договорятся. Иди, Даниэле. Он ждет.
Майзель вошел внутрь синагоги и остановился в некотором замешательстве – у него была непокрыта голова. И услышал голос Ребе:
– Иди сюда, шейгец, – сказал Ребе на идиш. – Чего ты там застыл?
Майзель подошел к биме [77] и остановился. Стоявший там Ребе возвышался над ним. Старик достал ермолку и с сердцем нахлобучил ее Майзелю на макушку, после чего треснул его посохом по плечу, – не слишком больно, но чувствительно. Майзель улыбнулся.
– Чего ты смеешься, ты, ходячий цорэс [78] ! – проворчал Ребе, сверху вниз глядя на Майзеля.
– Конечно, Ребе.
– Ты шлимазл.
– Да, Ребе.
– Ты шейгец, лентяй, неуч и невежда.
– Вы абсолютно правы, Ребе.
– Ты, с твоей золотой головой! Вместо того чтобы учить Тору и стать настоящим мудрецом... Ты лезешь прямо в Божий замысел, как... Как ты смеешь?!
Майзель пожал плечами и снова улыбнулся.
– Но такие люди называют тебя своим другом, – Ребе покачал головой и прищелкнул языком. – Господи Боже мой, какие у тебя друзья! Наверное, ты все же не окончательно безнадежен, раз у тебя такие друзья?! Что-нибудь из тебя, наверное, в конце концов, получится?! Садись, шлимазл!
Майзель сел, и Ребе тоже опустился в кресло:
– Ты знаешь, как накладывать тфилин [79] ?
– Да, Ребе.
– А Шма Исроэл [80] наизусть знаешь?
– Знаю, Ребе.
Ребе вздохнул, достал из ящика мешочек, пододвинул его Майзелю:
– Давай-ка! Не могу ни о чем разговаривать с евреем, который прожил половину Божьего дня, не наложив тфилин и не сказав Шма. Давай!
Дождавшись, пока Майзель закончит и сложит тфилин обратно, он забрал у него мешочек, снова спрятал его куда-то в глубину стола:
– Ну, так получше. Слушай меня, шлимазл. В пятницу после шахариса [81] приедете все сюда – ты со своей Еленой, король с семьей, и... падре. У тебя есть золотое кольцо?
– Что?!
– О, Господи Всемогущий! Послушай, дурень малограмотный: жених должен надеть на палец невесты золотое кольцо и сказать: «этим кольцом ты посвящаешься мне по закону Моше и Израиля»! Кольцо только золотое должно быть, не серебряное и не железное! Понял?! И найди кольцо быстро, пока я не передумал!