— Мне следовало бы дать вам свой домашний телефон, миссис Вэнс, — говорил он. — Но видите ли, я живу по-холостяцки, вместе с пятью товарищами, тоже адвокатами, и, чтобы обеспечить себе мир и покой, мы решили не публиковать свой телефон в справочнике.
Он сказал «по-холостяцки», и от этого ей стало и радостно и больно, хотя, назвав ее «миссис Вэнс», он придал фразе чисто деловой оттенок. Быть может, он тоже внутренне противится возникшему между ними безотчетному влечению. Может, и он тоже хотел бы затушить маленький, едва начинающий разгораться огонек.
Как это удивительно, — вот встретились двое, взглянули друг другу в глаза, успели сказать так мало, а кажется, будто их связывает уже так много. Впрочем, это далеко не ново — так повелось с тех пор, как на земле появились люди. Меняются только внешние обстоятельства…
Фейс смотрела в сторону, туда, где над садовой стеной на фоне синего неба чернели мачты яхт и парусных судов.
— Я думаю, — вдруг сказал Чэндлер, барабаня худыми узловатыми пальцами по красной клетчатой скатерти, — нам пора заказать завтрак… Как вы отнесетесь к печеному омару и бутылке шабли?
Негр-официант в белой куртке давно уже суетился возле их столика. Фейс успела подробно рассказать Чэндлеру о заседании комиссии; он слушал, изредка задавая ей краткие отрывистые вопросы. Особенно его заинтересовала история с бюстом Карла Маркса, так ошеломившая Фейс во время заседания. Официант подал им глубокое блюдо клубники; в ее соку плавало песочное печенье, увенчанное пышной шапкой сбитых сливок.
— Как хорошо, что вы выбрали это место! — порывисто воскликнула Фейс, глядя на немногочисленную публику, на кустики цветущей герани и увитую виноградом беседку. — В такой чудесный день приятно завтракать в саду.
— Вы здесь часто бываете? — спросил Чэндлер.
— Нет, никогда, — ответила Фейс не без огорчения. — Мой муж терпеть не может этот ресторан. Он ненавидит рыбу и считает страшно нелепыми Адама и Еву на картине, что висит в баре.
Странно — сейчас ей почему-то стало гораздо легче говорить о Тэчере.
Дейн Чэндлер рассмеялся.
— Ведь это знаменитая картина. Однажды она даже фигурировала в расследовании подрывной деятельности вашингтонского правительства — расследование проводилось техасскими законодательными органами. Им хотелось опорочить Рузвельта и Новый курс. Утверждалось, что здесь собираются радикалы и якобы устраивают оргии… на фоне картин, изображающих нагие тела и так далее. Техасцы немножко спутали эпохи; говорят, будто еще при Гранте тут был публичный дом.
Фейс тоже рассмеялась журчащим, мелодичным смехом, который многие находили таким очаровательным.
— Значит, вопрос об оргиях отпадает. Но что же делали здесь радикалы?
С лица Чэндлера исчезло оживление. Глаза его приняли мрачное, задумчивое выражение, словно он прислушивался к невидимому горнисту, трубящему после проигранного сражения сигнал «тушить огни».
— О, — сказал он, беспокойно шевеля пальцами, — я часто приходил сюда после войны. Мне известно все о собраниях радикалов. Я был неофициальным секретарем небольшой группки сенаторов, конгрессменов и членов исполнительных органов, которые встречались здесь более или менее регулярно и обсуждали государственные дела и вопросы законодательства. Помню, однажды пришел сюда Джордж Норрис и стал говорить о дешевой электроэнергии для фермеров. Помню, как Литл Флауэр предупреждал нас о фашистской опасности. Помню, как Гарри Хопкинс пришел к нам, прямо от президента, и по секрету рассказал, что федеральный бюджет ни за что не составит меньше девяти миллиардов долларов! — Чэндлер помолчал и горько усмехнулся. — Теперь мы тратим во много раз больше только на вооружение!
Глаза его уже не были задумчивыми, в них появился стальной блеск, и Фейс припомнила свое первое впечатление от Чэндлера — она тогда сразу почувствовала в нем силу и зрелость. Он был бы опасным противником даже в неравной борьбе. «И он на моей стороне», — с восторженным трепетом подумала Фейс.
— Только одного я никак не могу понять, — вслух размышляла она. — Как вы, работая в такой фирме, можете иметь хотя бы каплю интереса к подобным делам… Почему вы согласились вести такое дело, как мое?
К удивлению Фейс, он покраснел, и веснушки на его лице обозначились резче.
— Это длинная история, — сказал он, — и чтобы объяснить мое поведение, пришлось бы начать с некоего юноши, который в девяностых годах состоял членом партии популистов — то есть, с моего отца. Немалую роль играет тут и мое детство, прошедшее в городе Олтоне, штат Иллинойс, где однажды толпа растерзала Элиджу Лавджоя, защищавшего свою печатную машину и свое право говорить то, что он думает. К этому надо добавить влияние профессора философии Форсайта Кроуфорда в Белойт-колледже, а потом — традиции Брэндиса, свято хранимые на юридическом факультете в Харварде. Но прежде всего необходимо учесть самое непосредственное столкновение с большим кризисом, да еще год и несколько летних сезонов работы на консервной фабрике. Вот так-то, — закончил он, улыбаясь. — Все это вряд ли подойдет для справочника «Избранные биографии».
— Именно такую биографию следовало бы туда поместить, — горячо возразила Фейс. — Но должна вам сказать, когда я увидела вас впервые, у меня было такое чувство, что вы не целиком принадлежите к миру Стерлинга, Харди, Хатчинсона и Мак-Ки… и даже к миру Харвардского университета. Мне показалось — быть может, причиной тому какие-то особенные нотки в вашем голосе, — что вы родились на Среднем Западе, а детство ваше прошло где-нибудь на берегу Миссисипи, — знаете, в марк-твеновском духе, — и вы не очень-то приспособлены к делам, которые совершаются в этих обшитых панелями кабинетах. Теперь я понимаю, что география здесь ни при чем, и вовсе не тем, откуда вы родом, объясняется тревога, которую я иногда вижу в ваших глазах…
Чэндлер опять покраснел.
— Да вы, оказывается, психолог! Вероятно, вы не знаете, что Олтон стоит на Миссисипи, чуть пониже города Ганнибала, родины Сэмуэла Клеменса. Это мой любимый писатель. В «Янки из Коннектикута» у него есть мысли, над которыми следовало бы крепко призадуматься Вашингтону наших дней. Он писал: «Видите ли, для меня преданность родине — это преданность своей стране, а не ее учреждениям и важным чиновникам. Родина — это нечто реальное, нечто существенное и вечно живое; родину надо оберегать, заботиться о ней и быть ей преданным».
Чэндлер умолк, опустил голову и, сложив вместе кончики пальцев, стал пристально рассматривать свои руки.
— Скажу вам по секрету, — вполголоса продолжал он, — что дела, которые мне передает Аб, доставляют мне гораздо больше удовлетворения, чем любые другие. Они как бы подстегивают меня, толкают на борьбу, а иногда и воодушевляют, как например, процесс Кларенса Ферроу. Но порой я думаю…
Он снова умолк, и пауза длилась так долго, что Фейс решила помочь ему.
— Что же? — мягко спросила она.
Чэндлер поднял голову, и по лицу его Фейс поняла, что он зол, — зол, очевидно, на самого себя.
— Это неважно. У вас достаточно своих забот, зачем вам знать о чужих. Нам с вами надо быть готовыми к тому, что вас могут судить за неуважение к конгрессу — это вполне вероятно. И попробуем додуматься, какого черта хочет добиться комиссия, придираясь к вашему гражданству. Испанская вы подданная или американская? Я нисколько не хочу вас пугать, но если относительно вашего подданства есть какие-либо сомнения, комиссия может навлечь на вас бесконечные неприятности. Обвиняя в неуважении к конгрессу, комиссия попутно выдвигает обвинение и в лжесвидетельстве. Тут вами заинтересуется Комиссия по делам государственных служащих. Бюро иммиграции и натурализации тоже захочет сказать свое слово. И конечно, не преминет ввязаться ФБР. Каждое из этих учреждений располагает штатом следователей и тайных агентов, и у всех вы будете на примете. И последнее, хотя ничуть не менее важное обстоятельство: ваш Департамент тоже постарается по мере своих сил потрепать вам нервы. Вы превратитесь в серию номеров на карточках в разных картотеках; вы, как личность, и даже ваша интимная жизнь станет