— Вон она, царская культура. Патронов не жалеть!
— Что же делать, Саша? — спрашивала мать. — Я ей советую оставаться дома, но, с другой стороны, я понимаю ее…
— Все-таки я не могу взять в толк, — пожимал плечами профессор, — как это в женской голове находят себе место такие вещи, как вооруженное восстание, свержение правительства, руководство революцией!
Он вздыхал. Но дымно-серая бородка его в эти дни была подстрижена аккуратней обычного, глаза смотрели пытливо и весело.
— Если не все мужчины об этом думают, то приходится нам, женщинам…
— Это камень не в мой ли огород?
— В профессоров бросают камнями только невежды, я все-таки кончила гимназию.
— Ах, как вы остроумны, доченька!
18 октября Таня вышла из дому утром. В этот день забастовали в Петербурге водопровод, извозчики, рестораны, кафе, закрылись все магазины.
Из Пскова вызвали пехотную дивизию. Ее гнали по шоссе форсированным маршем. Из Ревеля морем привезли шесть свежих батальонов пехоты.
Наступал решительный момент. Царь стягивал к столице войска! Если он 9 января стрелял в людей, пришедших к нему, как к отцу, то как же он будет расправляться с забастовщиками?!
Таня вышла на Каменноостровский. Кучки обывателей стояли у калиток, головы выглядывали из-за заборов.
Не хотелось идти одной по длинному, точно обнаженному Каменноостровскому, она свернула мимо дома Балабанова на Большую Пушкарскую. У Матвеевского собора, окруженного серыми осенними огородами, собралась толпа мелких служащих и хозяев бастующих лавок.
Таня медленно шла, прислушиваясь к разговорам.
Молодой господин с тросточкой говорил двум слушателям — пожилому в длинном драповом пальто и женщине в платочке, но с элегантной, серого каракуля, муфтой в руках:
— Непостижимо темная сила — эти солдаты! Недаром говорят: «военная машина». Приказ — и люди, ни о чем не думая, стреляют в себе подобных!
На противоположной стороне возле забора остановился мужчина с ведром и бумажным свертком под мышкой. Быстрым движением поставил ведро, вынул кисть, мазнул по забору и приклеил длинную полосу бумаги.
— Однако, — сказал господин с тросточкой, — что бы это было такое?
Таня подошла к объявлению. В глаза ее бросились жирные слова:
«Божиею милостью Мы — Николай Вторый…
Глаза скользили:
Смуты и волнения в столице…
Дальше, дальше…
Великий обет царского служения повелевает нам…
Дальше, дальше…
…даровать населению действительную неприкосновенность личности, свободу совести, собраний и союзов…
Дан в Петергофе в 17-й день октября в лето от Рождества Христова 1905-е, царствования же нашего в одиннадцатое».
Свершилось! Заставили!
В первую минуту она даже не знала, что делать. Бежать домой сообщить матери? На заседание Совета, к своим? Или же сразу за Невскую заставу?
А людей у забора собиралось все больше. Громко читали, восклицали. Верили и не верили своим глазам.
На Кронверкском голые деревья, но ведь тепло. Воздух сырой, приятный. Каблуки ботинок мягко ступают по черной сырой дорожке. Расстегнула воротник пальто, отрезвела и поняла всю опасность, грозившую от царского манифеста.
— Ведь не исполнит, солжет! — сказала она громко. — Не может «даровать» — это противно его природе!
…Цацырин узнал о манифесте тоже утром. Он и Годун наводили порядок на Выборгской стороне, где продолжали работать небольшие предприятия. Когда Сергей появился в конторе мастерской Подвзорова и, не предъявляя никаких документов, сказал магические в эти дни слова: «От Совета рабочих депутатов!» — к ним выбежал сам хозяин.
— Немедленно прекратить работу!
— Вы знаете… — начал оправдываться Подвзоров.
— Четверть часа времени! — повысил голос Цацырин.
Узнал или не узнал его Подвзоров? Возможно, узнал, потому что глаза его вдруг поблекли, и он стоял, склонив голову набок, и только повторял:
— Слушаюсь! Немедленно! Прошу извинить! Недоразумение в силу неизвестности…
Манифест мастеровые увидели на стене дома. Они долго молчали, внимательно читая строку за строкой.
— Законодательная Дума! — бормотал Годун. — «Привлечь к выборам все классы населения!» Братцы мои, ведь в таком случае мы их в бараний рог согнем!
Через два часа в Варвариной комнате собрался под-районный комитет.
Цацырин ходил по комнате и, как бы рассуждая сам с собой, говорил, поглядывая на товарищей:
— С одной стороны, победа: Булыгинской совещательной Думы нет! Сдунули, смели в мусорную яму. Но с другой — нужна осторожность. Посмотрим, товарищи, как на деле царь сдержит свои обещания! Не сдержит ведь! Не может сдержать! Хочет внести раскол в наши ряды.
Маша сидела около печки и грела руки: она только что пришла издалека и шла по берегу на ветру.
— Надо созвать митинг, — предложила она. — Прочесть манифест и предупредить… В общем, я думаю, надо сказать то, что сказал только что Сергей.
…Пристав Данкеев виделся утром с начальством и ротмистром Чучилом. Чучил сидел у себя в кабинете в кресле, вытянув ноги, начальник Шлиссельбургской части — на стуле, а Данкеев стоял у этажерки, на которой лежали дела и коробка сигар, изредка употребляемых Чучилом.
Разговор состоял главным образом из междометий, потом Данкеев вышел на улицу и зашагал по подчиненному ему тракту.
Он увидел Цацырина и еще несколько столь же хорошо известных ему мастеровых, заходивших поочередно во все встречавшиеся на пути пивные. Оттуда через минуту выбегали посетители и направлялись к заводу, а Цацырин и его друзья следили, как хозяин прикрывал заведение.
Данкеев тихонько свистнул трем полицейским, шагавшим за ним посредине тракта, и взял Цацырина за локоть.
— По какому праву? — спросил он шепотом. — Господин Гаврилов, вы по собственной воле прикрываете свою торговлю?
— Господин пристав, депутат приказывает!