Впервые за войну чувствовал он такой подъем. Заложив руки за спину, он прошелся по вагону, приоткрыл дверь, кликнул Торчинова и, когда прапорщик вытянулся перед ним, приказал позвать Сахарова.
Сахаров с удивлением смотрел на светлое лицо Куропаткина, на его сутулую фигуру, которая в эту минуту вовсе не показалась ему сутулой. Куропаткин улыбнулся широкой, простодушной улыбкой.
— Отправляйтесь с поездом к штабу, в Ляоян. Войска здесь не задержатся. Таковы обстоятельства. Куроки идет на Мукден. Я лично покидаю поезд и становлюсь во главе сводного отряда. Все нужные бумажки у меня на столе, ознакомьтесь.
Во вторую половину дня Куропаткин развил лихорадочную деятельность. Он писал записку за запиской. Однако записки эти касались не столько частей, назначенных нанести удар Куроки, сколько частей, которые должны были отступить к Хайчену.
Он не думал о том, что ему следует поехать к войскам, что нужно полнее ознакомиться с обстановкой, выслать разведку, изучить показания китайцев. Все это пугало его массой неизвестного, противоречивого материала. Он не хотел об этом думать, в своем внутреннем подъеме он уверился, что исход сражения будет исключительно благоприятным. Не потому, чтобы к этому были какие-нибудь объективные причины, а потому, что произойдут события, имеющие какую-то иную закономерность и взаимосвязь. Человек, никогда не веровавший в благополучное стечение обстоятельств, вдруг поверил в них.
Во время писания распоряжений ему часто звонили из корпусов, главным образом по поводу новых сведений о противнике. Приходили какие-то дружественно настроенные китайцы к Зарубаеву, Штакельбергу, Мищенке и сообщали, что японцы уже совсем близко, что они и с той и с другой стороны, что их «много- много» и что скоро они будут «шибко много работать», то есть стрелять.
Куропаткин отвечал:
— Я знаю все лучше ваших китайцев. Меры приняты.
Ночью он получил телеграмму от генерала Левестама, командовавшего дивизией на Далинском перевале. Левестам сообщил, что вынужден отступить, потому что на него вышли главные силы Куроки.
Куропаткин ответил короткой телеграммой: «Держитесь. Иду на помощь».
9
В пять утра главный полевой священник отец Сергий отслужил молебен о даровании победы.
Церковь занимала отдельный вагон.
Окна, занавешенные красными шелковыми шторами, сообщали помещению таинственный полусвет. Тускло поблескивал скромный, но тонкой резьбы иконостас из карельской березы и многочисленные образа, которыми напутствовали Куропаткина при отъезде в Действующую армию. Перед благословением Троице- Сергиевской лавры — иконой «Явление богоматери преподобному Сергию» — мерцала неугасимая лампада.
Куропаткин стоял выпрямившись, опустив руки, изредка шевеля губами, сутулый, располневший, одетый не по-походному.
Отец Сергий обратился к нему с кратким словом:
— «Со щитом или на щите!» — так говорили древние. Мы же, смиряясь под крепкую десницу божию, скажем тебе, возлюбленный и доблестный вождь наш: освящаемый молитвами церкви, напутствуемый благожеланиями России, иди и сверши свое дело. Господь с тобою, сильный муж!
Куропаткин приложился ко кресту и решительным шагом вышел из вагона. Торчинов держал под уздцы белого коня. Фотограф со своим ящиком устроился около фонарного столба.
— Ваше высокопревосходительство! — обратился Сахаров. — Минуту неподвижности для всеобщего…
Куропаткин как бы нечаянно поднял руку по направлению к сопкам и застыл.
Неподалеку расположилась группа иностранных военных корреспондентов: они не смели приблизиться к всегда суровому, замкнутому командующему Маньчжурской армией.
Но сегодня Куропаткин сам приблизился к ним. Впереди стоял Люи Нодо, корреспондент парижского «Журналь».
Алешенька Львович увидел: ясная улыбка человека, знающего что-то свое, затаенное, осветила лицо Куропаткина.
— Передайте, — обратился Куропаткин преимущественно к Нодо, — передайте всем, что мы смело идем навстречу нашему противнику и… с полным упованием.
Было утро. Утреннее солнце, еще не жаркое, еще не истомляющее, омывало мир. Оно именно омывало его, снимая пелену усталости, дряхлости, страдания. Все предметы — далекие фанзы, деревья, высокие прозрачные облачка, люди и животные — были новы, полны сил и возбуждали самые поэтические чувства.
Так все окружающее и воспринимал Алешенька Львович, радостно отдаваясь ритмичному ходу коня, ветру, дующему с гор, посвежевшей за ночь зелени и приливу новых радостных дум о Куропаткине.
Куропаткин ехал впереди. За ним Торчинов с биноклем на шее, с подзорной трубой на боку — с предметами, которые могли в любой момент потребоваться Куропаткину. К седлу он приторочил складной бамбуковый стульчик. Где угодно можно было поставить этот стульчик, и командующий мог спокойно сидеть и руководить боевыми действиями.
Остен-Сакен, всегда оживленный и веселый, грустно сказал Ивневу:
— Все-таки излишне! Ну зачем командующий отправляется туда сам? Бросил армию! — Он помолчал, потом заговорил снова: — Как хотите, а это безумная смелость — нас несколько человек, казаков сотня, едем мы через неведомые горы. Вдруг что-нибудь произойдет с Куропаткиным?
— А я рад… Нет слов, как я рад! — не сдержался Алешенька.
Вечером прибыли к месту сосредоточения сорока батальонов. Солдаты рыли окопы. Каменистая земля плохо поддавалась лопате.
Алешенька полагал, что командующий сразу же отправится к войскам. По мнению Алешеньки, воспитанного на жизнеописаниях знаменитых полководцев, теперь самым главным было увидеть будущее поле боя, без чего не родится победоносный план, и вдохновить свои войска, чтобы каждый солдат знал: здесь, с нами, — Куропаткин!
Но Куропаткин не поехал ни к войскам, ни к месту предстоящего сражения, он уединился в палатку, задумчиво сидел на стульчике и курил папиросу за папиросой.
Вечером собрал совещание.
Генерал Романов стал осторожно высказывать свои мысли, заключавшиеся в том, что сто тысяч японцев есть сто тысяч японцев. Левестам тихим низким басом передавал, как японцы подошли к перевалу, по диким кручам стали обходить его и как неизвестные китайцы донесли, что наступает на его дивизию вся армия Куроки. Чтобы не погубить дивизию, он, не дожидаясь приказания, отступил. Куропаткин кивнул головой и сказал:
— Стремление к обходам — малодостойное воинское дело. Военное искусство, господа, состоит вовсе не в том, чтобы обойти противника, а в том, чтобы, сосредоточив все силы в направлении главного удара, нанести этот главный удар, опрокинуть противника и сделать бесполезными все его попытки восстановить положение.
— Конечно, — согласился Романов, — они, сукины дети… — Он не кончил и вздохнул.
— Ваше высокопревосходительство, — сказал Засулич, — мое мнение о нашей позиции таково, что она не господствует над сопками противной стороны, откуда появятся японцы. Они поставят там свою артиллерию и причинят нам много хлопот.
— Но занимать те сопки поздно, противник уже наверняка там. Ваше высокопревосходительство, — просительно заговорил Романов, — конская амуниция у меня никуда! Кожа перегорела, расползается при малейшем усилии. Хочешь ушить — рвется. Нагайки, Алексей Николаевич, при взмахе отлетают от