— Синьор Сан-Антонио в наших краях! — радуется он.
— Всего лишь в ваших облаках, я здесь пролетом. Послушайте, старина, я занимаюсь сейчас зевсосшибательным дельцем и буду вам очень признателен, если вы срочно отправите эту телеграмму.
Он вырывает листок из своего блокнота и под мою диктовку добросовестно записывает:
«Прошу установить личность владельца кадиллака стоянка Орли номер запачкан грязью тчк Разыскать в Париже Хельдера встречавшегося с азиаткой установить за ним слежку тчк Установить личность молодой азиатки убитой на улице Берюрье тчк Разыскать Пино тчк Передавать сведения на борт самолета пользуясь кодом 14 тчк Спасибо Сан-Антонио.»
Старикану может показаться, что я отдаю ему приказы, но мне на это наплевать.
На прощанье жму лапу Канелони. Возвращаюсь к самолету. У самого трапа ко мне подходит восхитительная дамочка, чья красота соблазнила бы и святого, несмотря на современное платье, а точнее, дочти на полное отсутствие оного.
— Комиссар Сан-Антонио? — очаровательно выдыхает она.
— Да, — вдыхаю я.
Она вручает мне увесистый конверт.
— Это попросили передать вам из посольства Франции, согласно указанию из Парижа.
Я хватаю конверт и награждаю посыльную своим пламенным взглядом № 609, вызывающим разводы и лесные пожары.
— Вы летите со мной в Токио? — с надеждой спрашиваю я.
— Нет.
Она одаривает меня любезной улыбкой. Ее зубки сияют, как жемчужное ожерелье.
— Очень жаль!
Жизнь полна мимолетных встреч. Быстрый взгляд, промелькнувшая улыбка, непроизнесенные обещания и грустное «прощай»…
Я расстаюсь с феей и возвращаюсь на свое место Берю снова спит. Если он не дерется и не ест, то он спит. Это дар, неотступная вера, священная миссия, призвание! Он создан для того, чтобы, спать, так же, как и ножки Бриджитт Бардо для того, чтобы их снимали в кино.
Я распечатываю конверт и нахожу в нем два паспорта с оформленными визами в Японию. Самое страшное в Старикане то, что он ужасно активен и всемогущ. При его участии все трудности снимаются с повестки дня так же легко, как купальные трусики в пляжной кабине.
Я засовываю документы в свои несгораемые карманы, и в этот момент самолет отрывается земли. Берю так и не отстегнул ремень вовремя пребывания в столице латинян и, конечно, ничего не замечает.
— Где мы сейчас? — вопрошает Опухоль после продолжительного сна.
— Кажется, мы летим над Ираном, Толстяк.
— Ираном шаха?
— Да, шаха и падишаха.
— А я-то думал, что мы будем пролетать над Персией.
— Это то же самое, дружище!
После минутного размышления Толстяк выдает свою очередную сентенцию: «Можно сказать, что мы узнали заоблачные высоты, где шахи не зимуют».
— Отлично, — угрюмо киваю я, — это в твоем репертуаре.
— Как-то вечером по телеку показывали забавную пьесу о Персии. А я решил поприкалываться со звуком и одновременно врубил радио. Настроил свой приемник на Андорру, по которой крутили клёвые довоенные песенки: «Красивые пижамы», «Она чмокнула меня в щечку» и еще что-то в этом духе. Это так здорово подходило к пьесе Ахилла.
— Наверное, Эсхила?
— Эсхила или Ахилла — это то же самое, это у него такой психдоним. По-моему, это была пьеса Эсхила Заватта: все они были в масках и вместо того, чтобы говорить, они пели. У них были пронзительные голоса, но сомнительно, что это были настоящие персы. А вообще, забавная штуковина! Там один кадр заявил, что их надули грехи. Сечешь? Ничего себе заявочки! Берта была шокирована, она хотела написать протест на телевидение, это в ее духе. Она сказала, что такие слова уместны для шансонье, а для телевидения — это уж слишком. Я ей сказал: «Уймись, несчастная!» Ведь они же показывают пьесы Клода Борделя!
Еще одна посадка. Полчаса на заправку баков нашей птахи. На этот раз все пассажиры направляются в сторону буфета. Берю говорит мне, что голоден, и невзначай интересуется:
— Что это за городишко, Сан-А?
— Тегеран.
— Здесь можно хорошо пожрать?
— Не знаю, но вообще-то не обольщайся, здесь все блюда в основном состоят из лепестков роз.
Берюрье трясет башкой, и его сомбреро с бубенцами звенит, как тройка, мчащаяся в заснеженную даль.
— Знаешь, я ничего не имею против роз, если они поджарены на масле и подаются как гарнир с хорошим антрекотом, приправленным вином.
Немного погодя мой доблестный соратник смачно выражается, так как ему приходится довольствоваться аскетичным бутербродом, стоптанным, как башмаки святого кюре из Арса.
— Этот окорок вырезали у свиньи с деревянной ногой, вот дребедень! Если их шах питается точно так же, у него возникнут проблемы с тем, как делать наследников! Это будет не шах, а дистрофан!
— Вместо того, чтобы возмущаться, — говорю я, — лучше бы присмотрелся к пассажирам и попробовал узнать нашего клиента!
Берюрье пожимает плечами:
— Нашего клиента я видел всего лишь на три четверти, дружище!
— Как он был одет?
— Он был в темном плаще.
Мой взгляд возвращается к буфету и фиксирует шестерых путешественников, одетых в темные плащи. Я делюсь своим наблюдением с Толстяком.
— Это облегчает наш поиск, — замечает он
— Подожди, я рассмотрю их вблизи.
Благодаря своему наряду, мой славный коллега не вызывает подозрений. Кому может прийти в голову мысль, что этот бурлескный, гротескный, сногсшибательный тип — знаменитый агент секретной службы? Скажите, кто обладает воображением, способным представить подобную экстравагантность?
Мастодонт обходит буфет, порхая, как бабочка, улыбаясь дамам и подмигивая месье, которые с изумлением разглядывают его.
Он возвращается, не выполнив полностью свою миссию, но зато существенно ограничив поле наших сомнений.
— Послушай, Сан-А, тип, которого мы ищем — вон тот за стойкой или тот, который болтает со стюардессой, а может быть тот, который лакает чай за тем столиком; остальных можно смело отбросить.
— Ну что же, это уже ощутимый результат, — говорю я.
Когда наступает момент оплатить наши расходы, я замечаю, что у меня только французские бабки и еще то, что их у меня совсем немного. Старикан позаботился о паспортах, но при этом упустил из виду валюту. И тем не менее, у дорогуши Лысого валюта — настоящий культ.
На этом месте моих умозаключений в буфет заходит тип с озабоченной физиономией. Он идет от столика к столику и, наконец, останавливается перед нами.
— Месье Сан-Антонио? — спрашивает он.
— Он самый.