породивших,24 но великие люди принадлежат всем векам и нациям. Придайте виконту де Тю- ренну и кардиналу де Ришелье характерные черты их века — и они оба станут неузнаваемы. Истинно высокие умы потому и высоки, что в какой-то мере выходят за рамки выработанных понятий и обычаев. Разумеется, следы тех и других остаются, но подобная малость затрагивает суть героя не больше, чем прическа и платье актера, который играет его на сцене, и поэт имеет право пренебречь этой малостью, все свое внимание сосредоточив на ярком живописании характера столь сильного и возвы-шенного, гения столь блистательного, что на него равно может притязать любой народ. Да и вообще я не согласен с утверждением, будто Расин погрешает против этих пресловутых правил, установленных для театральных пиес. Не будем говорить о его слабых трагедиях — об «Александре», «Фиваиде», «Беренике», «Есфири»,25 — где тоже немало красот. Судить автора следует не по первым пробам пера и не по тем пиесам, которых у него немного, а по тем, которые составляют большинство, по его шедеврам. Кто решится сказать, что Акомат, Роксана, Иодай, Гофолия, Митридат, Нерон, Агриппина, Бурр, Нарцисс, Клитемнестра, Агамемнон не принадлежат своему времени, не наделены чертами, приданными им историками? Если Баязид и Кифарес
В заключение вернусь к Корнелю. На мой взгляд, он лучше, чем Расин, понимал, какую власть имеет занимательная интрига и противопоставление непохожих натур. Самые совершенные по слогу трагедии Корнеля, всегда, впрочем, уступающие трагедиям соперника, менее приятно читать, но иной раз интереснее смотреть на театре благодаря таким вот столкновениям противоположностей, искусной интриге, размаху страстей. Менее утонченный, чем Расин, он, может быть, и не столь глубок по сути замысла, но более силен в умении этот замысел развить. Корнель намного уступает Расину и в поэтическом даровании, и в красноречии, но мысль свою выражает порою с редкостной энергией. Никто не сравнится с ним в искусстве придать реплике смелость и возвышенность, напряженно и пылко вести диалог, изобразить силу и неколебимость, которую дух черпает в добродетели. Те самые словопрения, в которых я его упрекаю, озаряются иногда воистину ослепительными вспышками, переходят в потрясающие душу схватки страстей; короче говоря, пусть Корнель то и дело впадает в напыщенность, но как не признать, что у него есть сцены, где он живописует натуру просто и очень сильно — только они и впрямь достойны искреннего восхищения. Такова, мне кажется, должна быть беспристрастная оценка его дарования. Но, отдав должное таланту Корнеля, так часто опережавшего невежественный вкус своего времени, нам следует отвергнуть в его произведениях все, что носит печать этого дурного вкуса и что стремятся увековечить слишком горячие поклонники замечательного поэта.
Пишущая братия потому так снисходительна к указанным недостаткам, что всегда помнит о самобытных чертах мастеров, служащих ей образцами, и лучше кого бы то ни было знает цену новизне и таланту. Но все прочие, вынося приговор любому творению, исходят только из него самого, не делая скидок ни на время, ни на автора; поэтому полагаю, было бы весьма желательно, чтобы и литераторы взяли за правило отделять недостатки от достоинств даже самых великих писателей, ибо, смешивая под влиянием слепого преклонения подлинные красоты с погрешностями, они, возможно, добьются только одного: молодые люди начнут подражать недостаткам тех, кто служит им примером, — ведь дурному подражать легко, — но никогда не достигнут их великих свершений.
Ж. Б РУССО
Никто не станет отрицать, что Руссо отлично владел механикой стиха. Тут он, пожалуй, не уступал Депрео и мог бы занять место рядом с этим великим человеком, если бы последний, появившись на свет в пору пробуждения хорошего вкуса, не был учителем и самого Руссо, и всех современных ему поэтов.
Оба помянутые автора хранили неуклонную верность духу и строю французского языка, оба превосходно владели трудным искусством придавать стихам непринужденность и, более того, гармоничность, без которой не существует настоящей поэзии.
Правда, обоим ставили в вину неумение тонко и выразительно живописать чувство. Это обвинение кажется мне маловажным, когда речь идет о Депрео, ибо его занимала исключительно область разума, а для ее изображения у поэта хватало и живости, и пыла; умение правдиво выражать страсть ему было не нужно. «Поэтическое искусство» и некоторые другие произведения приближаются к возможному для данного рода литературы совершенству, и мы не ждем от них чувствительности, хотя, думаю, она всегда к месту и своей прелестью может украсить любые стихи.
Оправдать в этом отношении Руссо куда труднее. Поскольку ода, по его собственным словам, «истинное поприще для всего, что трогательно и возвышенно», мы ищем эти высокие чувства в его собственных одах; на деле же они всегда отмечены печатью благородства, но, сдается мне, отнюдь не всегда дышат страстью. Речь, разумеется, идет не о тех, чьи темы, почерпнутые из Священного писания, были уже разработаны славнейшими мужами. Что же касается од, подсказанных воображением самого Руссо, то, на мой взгляд, сильные образы, их уснащающие, оставляют читателя холодным, не будят в нем ни сострадания, ни удивления, ни страха, ни сумрачного трепета души, этих неизменных спутников подлинно возвышенного.
Уравновешенному уму чуждо бурное течение оды, тут надобна неподдельная восторженность. Поэт, который хладнокровно бросается в эту стремнину, сродственную лишь великим страстям, рискует остаться в одиночестве: читателя утомляют неоправданные переходы от темы к теме и множество натяжек, с помощью которых искусство силится — всегда тщетно — изобразить страсть. Автор кажется мне особенно беспомощным в тех пассажах, где ему надлежит быть особенно пылким; меж тем оды должны быть пронизаны чувством, потому что эти маленькие поэмы, как правило, не скреплены мыслью, а если их не скрепляет и подлинная взволнованность, они становятся просто скучными. Что касается Руссо, вряд ли про его оды можно сказать, что они пронизаны страстью. Наш поэт порою впадал в грех многих своих собратьев по перу, громоздивших один великолепный образ на другой ради самих этих образов, а не ради того чтобы возвышенными поэтическими фигурами рождать возвышенные чувства или живописать неистовство страстей.
Поклонники Руссо возразят мне, что он превзошел Горация и Пиндара,27 поэтов, прославленных своими одами и еще более укрепившими эту славу веками всеобщего восхищения. Если тут нет преувеличений, успех Руссо вполне понятен. Для большинства сравнение — мерило всех ценностей, и человек, в любой области опередивший других, всегда будет окружен почетом, ибо никто не дерзнет оспаривать правильность избранного им пути. Мне и подавно не пристало утверждать, будто Руссо не достиг вершины в искусстве сочинять оды, но, боюсь, если этот род литературы не обретет большей натуральности тона, он так и останется второстепенным.
Дозвольте мне быть честным до конца и признаться, что иные мысли даже в лучших одах Руссо, на мой взгляд, весьма сомнительны. Так, например, многие рассуждения в знаменитой оде «К Фортуне», почитаемой гимном разуму, я назвал бы скорее обманчиво блестящими, нежели правильными. Давайте послушаем поэта-философа:
За то, что Рим толкнул к могиле,
Ужель мне Сулле 28 лавры плесть?
Нет, разумеется, Сулле нельзя «плесть лавры» за то, что он «толкнул Рим к могиле», но, мне кажется, справедливость требует отнестись с уважением к человеку, наделенному необыкновенной мощью духа, которая одолела мощь самого Рима, помогла ему, когда он состарился, презреть ненависть сломленного им народа и научила то благодеяниями, то принуждением всегда брать верх над, казалось бы, непреклонным мужеством врагов.
А вот продолжение:
И то, что так претит в Атилле,29
Поставить Александру в честь?
Не знаю, какой нрав был у Атиллы, но я не могу не восхищаться необычайными талантами Александра, чей высокий гений в любой области — в управлении государством, военном искусстве, науках и даже в частной жизни — неизменно возносил его над всеми людьми и чье удивительное, непогрешимое чутье восполняло отсутствие добродетелей, не столь значительных. Я чту в нем героя, который, достигнув вершины доступного человеку величия, не презирал дружбы; будучи столь обласкан судьбой, умел ценить