тому же легковесных, следует винить самих поэтов, а не избранный ими род словесности.
ОРАТОРЫ
Можно ли не восхищаться торжественностью, пышностью, великолепием, вдохновенными порывами Боссюэ, огромным размахом его пылкого, неиссякаемого, великого таланта? Можно ли не испытывать изумленного трепета перед беспримерной глубиной Паскаля, перед его неотразимой логикой, сверхчеловеческой памятью, всеобъемлющими и столь рано приобретенными познаниями? Первый возвышает наш ум, второй потрясает и приводит в смятение. Один гремит подобно грому среди разбушевавшейся стихии, смелостью неожиданных своих сравнений превосходя всех, чей талант менее отважен; другой давит на наше сознание, повергает в трепет, срывает пелену с глаз, деспотически принуждая узреть истину, и, наделенный столь острым разумом, что, мнится, принадлежит к совсем иной, чем мы, породе, так объясняет все наши свойства, пристрастия, мысли, как будто ему дано взирать с высоты на шаткие людские понятия. Талант Паскаля, исполненный скромности и вместе мощи, сочетает в себе то, что на первый взгляд кажется несовместимым: горячность, вдохновенную порывистость, простодушие и одновременно владение всеми тайнами искусства, но такого искусства, которое, ни в чем не насилуя природу, само становится природой, только более совершенной, подлинником, вобравшим в себя все правила и предписания. Что еще я могу сказать? Боссюэ неистощимее, у Паскаля больше новизны; Боссюэ отличается большим размахом, Паскаль — глубиной мысли. Один восхищает неустанными взлетами красноречия, другой, всегда серьезный и основательный, своим лаконизмом, своей сдержанной силой доводит наше восхищение до вые* шего предела. Но ты, превосходивший Боссюэ и Паскаля36 изяществом и приятностью, ты, прославленная тень, чей талант так умягчал сердца, чьи кротость и благость укрепляли верховенство добродетели, могу ли я, говоря о красноречии, умолчать о благородстве и прелести твоих словоизлияний? Самой судьбой предназначенный взращивать мудрость и человечность в королях, ты, стоя у подножья трона, прямодушно твердил о бедственной участи людей, угнетенных тиранами, и, противоборствуя ухищрениям лести, защищал поруганные права народов. Какой добротой, какой искренностью пронизаны все твои писания! Какой блеск в сочетаниях слов и образов! Кто, кроме тебя, способен был так счастливо расцветить естественный, мелодичный, дышащий чувством слог, украсить разум столь чарующим нарядом? Сколько богатства, сколько сокровищ кроется в твоей великолепной простоте!
О имена, освященные любовью и уважением всех, кому дорога честь Литературы! Воскресители искусств, отцы красноречия, путеводные звезды человеческого разума, почему я лишен даже искры таланта, озарявшего ваши творения, и не могу достойно истолковать вас и отметить все присущие вам черты!
Когда бы возможно было соединить в одном человеке столь различные дарования, он, быть может, пожелал бы думать, как Паскаль, писать, как Боссюэ, говорить, как Фенелон. Но коль скоро различия в их слоге проистекали из различий в мыслях и чувствованиях, все трое много бы утратили, если бы мысли одного были переданы словами другого. И читая их, вовсе не испытываешь подобного желания, ибо каждый из троих употребляет именно те выражения, которые точно соответствуют его чувствам и мыслям, а это и есть признак подлинного таланта. Тот, кто наделен только умом, беспорядочно заимствует отдельные слова и обороты фраз: они не имеют характерных отличий и т. д.
ЛАБРЮЙЕР
В своих произведениях Лабрюйер почти до дна исчерпал запас словесных оборотов, характерных для ораторской прозы; если и можно в чем-то его упрекнуть, то отнюдь не в бедности слога — напротив, любая фраза выразительна, полна огромной силы, всегда уместна, всегда точно попадает в цель. Лабрюйера редко причисляют к мастерам красноречия по той причине, что его характерам не хватает последовательности. Мы слишком мало внимания уделяем совершенству его коротких отрывков, порою не только более содержательных, нежели длинные рассуждения, но и более гармоничных, искуснее написанных.
На всех творениях Лабрюйера лежит печать ума проницательного, возвышенного, порывистого, вдохновенного, способности и рассуждать, и чувствовать, изобретательности, говорящей о мастерстве и присущей только истинному таланту.
В своих «Характерах» Лабрюйер живописует каждую подробность с несравненным пылом, мощью, фантазией. Правда, в отличие от Паскаля и Боссюэ он чаще изображает страсти и пороки, свойственные отдельным людям, а не всему человеческому роду. Даже его лучшие портреты не идут в сравнение с величавостью портретов Фенелона и Боссюэ; происходит это главным образом из-за различия избранных этими писателями жанров. Мне кажется, Лабрюйер полагал, что какими бы ничтожными ни изображать людей, все будет мало, и старался подчеркнуть не их сильные стороны, а нелепые чудачества. И я считаю себя вправе сделать из этого вывод, что он не обладал ни возвышенностью, ни прозорливостью, ни глубиной, свойственными лишь немногим первостепенным умам. Но справедливость требует отдать должное его богатому воображению, подлинно своеобычному характеру и творческому таланту.
К читателю
Бывают люди, читающие лишь затем, чтобы выискивать в книге ошибки; поэтому предупреждаю каждого, кто прочтет мои размышления: если среди них найдется такое, которое можно истолковать в ущерб благочестию, автор отклоняет подобное истолкование и первым подписывается под любой возможной критикой. Он уповает, однако, на то, что непредвзятым людям не составит труда правильно понять его чувства. Утверждая, например: «Мысль о
смерти вероломна: 1 захваченные ею, мы забываем жить», — он льстит себя надеждой, что высказал просто мысль о смерти безотносительно к религии. А заявляя в другом месте: «Совесть умирающих клевещет на всю их жизнь»,2 — он отнюдь не отрицает, что такие угрызения совести часто не лишены оснований. Но ведь каждый знает, что из любого правила есть исключения. Если же автор не оговорил их, то лишь потому, что этого не позволял избранный им жанр. Достаточно вдуматься в намерения автора, чтобы удостовериться в чистоте его убеждений.
Уведомляю читателя и о том, что хотя мои максимы не вытекают одна из другой, в числе их немало таких, которые могут показаться темными, если их выдернуть из контекста или книги в целом. В данном издании они расположены иначе, нежели в первом. Из него изъято более двухсот максим, иные прояснены или расширены, а некоторые — правда, очень немногие — добавлены.
I
Легче сказать новое слово, чем примирить меж собой слова, уже сказанные.
К
Наш разум скорее проницателен, нежели последователен, и охватывает больше, чем в силах постичь.
III
Если мысль нельзя выразить простыми словами, значит, она ничтожна и надо ее отбросить.
IV
Ясность — вот лучшее украшение истинно глубокой мысли.
V
Где темен стиль, там царствует заблуждение.
VI
Вырази ложную мысль ясно, и она сама себя опровергнет.
VII
Как сильно заблуждаются подчас писатели, полагая, будто им удалось изобразить свой предмет так, как они его видят и чувствуют!
VIII
Мы были бы куда менее строги к мыслям автора, если бы сами мыслили так же, как он.
IX
Иная мысль кажется нам подлинным открыв тием, но стоит вникнуть в нее, и мы понимаем, что она не новей, чем дважды два — четыре.
X
Мы редко вдумываемся в чужую мысль; поэтому когда нам самим приходит такая же, мы без труда убеждаем себя, что она совершенно самобытна — столько в ней тонкостей и оттенков, которых мы не заметили в изложении ее автора.