началом урока. Он был бледен, губы его дрожали.
— Мой папа, — звонким голосом сказал мальчик, — кузнец Филипп Реми, и он обещал отодрать за уши всякого, кто посмеет меня обидеть.
На этот раз никто не засмеялся, — все знали кузнеца Филиппа Реми. Это был такой папа, которым каждый мог бы гордиться.
МАДЕМУАЗЕЛЬ ФИФИ
Командир пруссаков майор граф фон Фарльсберг дочитывал почту, откинувшись на спинку гобеленового кресла и положив ноги на изящную каминную доску, в которой за три месяца пребывания в замке Ювиль он шпорами продолбил ямки, становившиеся глубже день ото дня.
Столик маркетри, на котором дымилась чашка кофе, был закапан ликерами, прожжен сигарами и выщерблен перочинным ножом; когда офицер-победитель чинил карандаш, он, по прихоти своей бесцеремонной фантазии, чертил на тонких инкрустациях цифры или фигуры.
Прочтя письма и пробежав немецкие газеты, только что доставленные войсковым почтарем, майор встал, подбросил в камин три-четыре огромных сырых полена, — господа офицеры постепенно вырубали на топливо усадебный парк, — и подошел к окну.
Лил дождь, нормандский дождь, словно кем-то выплеснутый со зла, частый дождь, встающий стеной из косых полос, режущий, хлещущий, все затопляющий дождь, каким славится Руанская округа, поистине ночной горшок Франции.
Офицер долго смотрел на залитые лужайки, на речку Андель, которая, вздувшись, выступила из берегов, и барабанил по стеклу «Рейнский вальс»; обернулся он на шум шагов — это был его заместитель барон фон Кельвейнгштейн, имевший чин, равный у нас чину капитана.
Майор был широкоплечий великан с длинной, веерообразной бородой, устилавшей ему грудь; всей своей фигурой он напоминал павлина, напыщенного боевого павлина, но только хвост он распустил у подбородка. Глаза у него были голубые холодные и спокойные; на щеке — шрам от сабельного удара полученного во время Австрийской кампании.61 Он слыл не только хорошим офицером, но и хорошим человеком.
Капитан, приземистый краснолицый толстяк, туго стягивал живот, брил свою огненную бороду, но из-за рыжей щетины на щеках, при определенном освещении казалось, будто лицо его натерто фосфором.
Давно, во время какой-то очередной попойки, он потерял два передних зуба и поэтому говорил невнятно, шепеляво выплевывая слова; на самой макушке у него была плешь вроде монашеской тонзуры, а вокруг этого оголенного кружка курчавились блестящие золотистые волоски.
Командир пожал ему руку и, выслушав рапорт о происшествиях по службе, залпом выпил чашку кофе (шестую по счету с утра); потом оба подошли к окну и в который раз констатировали, что живется им невесело. Майор, человек спокойный, семейный, мирился со всем, но капитан, неисправимый кутила, завсегдатай притонов, ярый бабник, бесился от вынужденного трехмесячного воздержания на этом уединенном посту.
В ответ на легкий стук командир крикнул: «Войдите!» И в дверях показался один из вышколенных немецких солдат-автоматов, безмолвным появлением своим докладывая, что завтрак подан.
В столовой собрались уже трое офицеров, младших по чину: поручик Отто фон Грослинг, и два подпоручика — Фриц Шейнаубург и маркиз Вильгельм фон Эйрик, миниатюрный блондин, чванный, грубый с солдатами, жестокий к побежденным, готовый вспыхнуть, как порох, по любому поводу. Со времени вступления во Францию товарищи называли его не иначе, как мадемуазель Фифи. Этим прозвищем он был обязан жеманному виду, тонкой талии, словно зашнурованной в корсет, бледному, лицу с еле пробивающимися усиками, а главное — усвоенной им привычке, в знак величайшего презрения ко всем одушевленным и неодушевленным предметам, на каждом шагу произносить с присвистом, по-французски: «Fi, fi, done!»
Столовая замка Ювиль была длинным царственным покоем, где звездообразные трещины от пуль на старинных зеркалах и лохмотья фландрских шпалер, искромсанных саблей, свидетельствовали о занятиях мадемуазель Фифи в часы досуга.
На трех фамильных портретах, развешанных по стенам, воин в латах, кардинал и судья курили теперь длинные фарфоровые трубки, а в рамке, с которой годы стерли позолоту, знатная дама в узком корсаже щеголяла лихими усищами, выведенными углем.
Офицеры молча позавтракали в этом изувеченном покое, где было темно от ливня и тоскливо от лежащей на всем печати поражения и где старинный дубовый паркет был затоптан, как пол в кабаке.
Кончили есть, принялись пить, закурили трубки, и начался ежедневный разговор об одолевавшей их всех тоске. Бутылки коньяку и ликера переходили из рук в руки, офицеры откинулись на спинки стульев и потягивали вино мелкими частыми глотками, зажав в углу рта длинные изогнутые трубки с фаянсовым яйцом на конце, ярко размалеванным на зависть готтентотам.
Едва лишь рюмка опоражнивалась, они жестом безысходной скуки вновь наполняли ее. Только мадемуазель Фифи то и дело бил свою рюмку, и прислуживающий солдат сейчас же заменял ее другой.
Облако едкого дыма заволакивало их, и они погружались в унылое и сонное опьянение, в мрачную хмельную одурь людей, которым нечего делать. Но вдруг барона прорвало, он вскочил с места и рявкнул:
— Черт знает что! Так больше нельзя, надо же наконец что-нибудь изобрести.
Поручик Отто и подпоручик Фриц, два немца с типично прусскими физиономиями, топорными и тупыми, в один голос спросили:
— Что же изобрести, капитан?
Капитан задумался на минуту, затем продолжал:
— Как что? Надо устроить пирушку с разрешения командира.
Майор вынул изо рта трубку:
— Какую пирушку, капитан?
Барон подошел к нему:
— Я берусь все устроить. Я пошлю в Руан «Чего Изволите», и он привезет дам, я уж знаю, где их сыскать. А у нас будет приготовлен ужин, — для этого все, что надо, тут найдется, и мы хоть один вечер повеселимся.
Граф фон Фарльсберг, улыбаясь, пожал плечами:
— Друг мой, вы сошли с ума.
Но все остальные офицеры вскочили, окружили командира, упрашивая его:
— Разрешите, господин майор, здесь ведь такая тоска.
Под конец командир уступил. «Согласен», — сказал он, и барон сейчас же вызвал Чего Изволите. Это был старый фельдфебель, никто никогда не видел у него на лице улыбки, зато он ревностно выполнял любые распоряжения начальства.
Стоя навытяжку, с невозмутимым видом выслушал он указания барона, затем вышел, а через пять минут большая полковая повозка, крытая брезентом и запряженная четверкой лошадей, мчалась в город под непрерывным дождем.
Мигом все встрепенулись, расслабленных поз как не бывало, лица оживились, завязалась беседа.
Хотя дождь хлестал с прежней силой, майор находил, что посветлело, а поручик Отто утверждал, что скоро совсем прояснится. Даже мадемуазель Фифи не сиделось на месте: юный маркиз то вскакивал, то опять бросался в кресло. Его светлые злые глаза искали вокруг, что бы разбить. Неожиданно, устремив взгляд на даму с усами, он вынул револьвер.
— Тебе это незачем видеть, — сказал он и, не вставая со стула, прицелился. Две пули, одна за другой, пробили оба глаза на портрете.
После этого мадемуазель Фифи крикнул:
— А теперь заложим мину!
И сразу же разговоры прекратились, как будто всех увлек новый, захватывающий интерес.