рознь, и иногда ему придают ложный смысл, а иногда – вообще никакого. Мертвые молчат не так, как живые.
Вскоре сделалось ясно, что он излагает мысли без какой-либо строгой последовательности; он просто размышлял вслух. Если переусердствуешь с подготовкой своего выступления – мне об этом сказали лет пятнадцать назад, когда я только начинал работать на факультете, – слова получаются мертвыми. То, что Наум говорил в тот вечер на конгрессе, на самом деле не было лекцией о молчании; напротив, он хранил молчание, выступая с лекцией. Его истинные мысли – я осознал это позже – так и остались невысказанными. Все его выступление – этот поток слов, не имевший центральной точки, в которую возвращаются, определив концепцию, – было большим закодированным посланием. Они были совсем не похожи: Наум, который писал, и Наум, который говорил. То, что в одном случае было выверенным утверждением, в другом – ограничивало свободу своей собственной мысли. Оратор был как бы призраком писателя.
Он говорил о молчании Бартлеби[14] и о «намерении его избегать», что давно стало для него правилом. Он говорил о языке жестов глухонемых людей, в котором нет графического изображения и который строится в пространстве; он говорил о техническом языке известных мастеров китайской каллиграфии, которому не соответствует никакая устная форма. Он говорил о сиренах, которые соблазняли Улисса своим пением – своим самым мощным оружием. Он говорил о «Немой книге»,[15] которая состояла из пятнадцати гравюр без текста; в их замысловатых изображениях были зашифрованы сведения о самых сокровенных тайнах. Он говорил о затерянных в сельвах племенах, которые верили, что говорить надо мало, так как слова якобы опустошают мир. Он говорил о тех, кто на войне становился немым, о людях различных наций, которые принимали одни и те же решения, как если речь шла о всеобщем заговоре – не говорить ничего и не допускать, чтобы тот, кто остался в живых, мог бы заговорить. Он говорил о человеческом слухе, который не выносит молчания: если наш слух ничем не подпитывать, он порождает свой собственный шум. Он говорил об отдельных шаманах, которые проводят в молчании годы, пока не найдут единственное слово истины – слово, которое никто не поймет. Он говорил о тех, кто унес свои тайны в могилу.
Подлинная проблема для переводчика, сказал он; завершая речь, заключается не в дистанции между языками или мирами; это – не арго, не неопределенность, не музыка. Истинная проблема – это молчание языка, и я не устану бороться с глупцами, которые думают, будто текст приобретает тем больше значения, чем меньше он поддается переводу; я всегда буду бороться с теми, сказал Наум, кто считает, что книги похожи на изделия из хрусталя, потому что перевести можно все, кроме молчания, которое хранит книга. Для этого молчания перевода не существует.
Наум завершил свое выступление и быстро вышел из зала, не дожидаясь вопросов. На трибуне остался лист, который он так внимательно изучал, чтобы затем отложить в сторону. Я подошел, чтобы прочесть, что там написано. Лист был практически чист, за исключением нескольких пометок зелеными чернилами, которые образовывали непостижимое созвездие.
XV
Еще в коридоре я услышал стук пишущей машинки. Я заглянул в зал «Империя» и увидел Химену, которая сидела в одиночестве на сцене и печатала двумя пальцами.
Я уселся в последнем ряду. Прошла минута, прежде чем она поняла, что уже не одна, и тогда она заговорила, даже не посмотрев в мою сторону, демонстрируя тем самым, что все это время знала о моем присутствии.
– «Неподвижность»: после «п» – «о» или «а»?
– «О».
– Вообще-то я не безграмотный бездарь. Но иногда забываю некоторые слова.
Я задумался насчет своей орфографии. И сказал ей, что у меня другая проблема: я не забываю слов, но знаю их слишком много.
– Рауач разрешил мне пользоваться этой машинкой при условии, что об отеле не будет сказано ни единого плохого слова.
– Ты пишешь комментарий к выступлению Наума?
– Нет, это красочные заметки.
– Красочные?
– Ну, атмосфера после внезапной смерти. Мысли и подозрения очевидцев. Подслушанные на ходу разговоры. А кто эти двое, которые сегодня приехали?
– Высокий и толстый – это доктор Бланес, невропатолог, который работает в областной больнице. Второй – его пациент, Мигель. Бланес был очень уважаемым врачом, пока не приобрел привычку ездить в сопровождении своих пациентов на телевизионные передачи. Он принимал участие в шоу, вроде тех, в которых участвуют гипнотизеры, но с непредсказуемыми результатами.
– А что он делает на этом конгрессе?
– Лет десять назад он опубликовал книгу «Неврология и перевод», исследование пагубных последствий переводческого ремесла и негативных воздействий на мозг постоянной работы с иностранными языками. Я так думаю, Кун поэтому его и пригласил.
Химена сделала кое-какие пометки в своей записной книжке; обвела некоторые слова в кружочки, направив стрелки к полям. Я рассказал ей, что автомобиль Бланеса сорвался с дороги, что это был зеленый «рамблер» и что это мы привезли врача и его пациента на нашем микроавтобусе. Химена как журналистка могла бы использовать эти детали. Она вернулась к сражению с пишущей машинкой.
Пока я шел по коридору, я слышал медленный стук машинки, который сопровождался биением пульса у меня в висках.
Я снял ботинки и прилег на кровать. У меня в голове проносились неясные видения, связанные с природными явлениями: приближающая гроза, подводные течения, ужасная эпидемия, мор среди морских животных.
Я встал и обулся в старые теннисные туфли, чтобы прогуляться по пляжу. В холле я встретил других переводчиков, которые пригласили меня составить им компанию; я ответил, что предпочел бы погулять. Анна беседовала с девушкой-переводчицей, которая работала в одной из газет Буэнос-Айреса. Я взял ее под руку и, не слушая возражений, увлек наружу.
Дул юго-восточный ветер – холоднее, чем накануне. Было четыре часа дня, но небо над Порто- Сфинксом уже темнело.
– Далеко не пойдем, – сказала Анна. – Через полчаса выступает Бланес.
Мы осмотрели прилавки сувенирных лавочек: птичьи перья с надписями на экологические темы, местные сладости, пепельницы с изображением пингвинов. Я хотел купить что-нибудь Елене, но решил подождать, пока не останусь один.
Мы прошли вдоль фасада муниципального музея. Металлическая табличка сообщала, что он закрыт на непродолжительный ремонт. Табличка, уже покрывшаяся ржавчиной и потерявшая свой цвет от многомесячной непогоды, болталась на перекрученной проволоке.
– Ты Рину не видел?
– Нет.
– Что-то с ней происходит. Она ни с кем не разговаривает, всех избегает. Сегодня она должна выступать, но Кун сказал, что она пока этого не подтвердила. А что там за люди?
Мы приблизились к пляжу. Двое пожарных засыпали известью мертвого тюленя. Мы подошли поближе. Один – совсем молодой, – явно гордился своим новеньким мундиром; второй – лет на двадцать постарше – выглядел гораздо естественнее в своем стареньком красном комбинезоне. Увидев нас, они засмущались, как если бы мы их застали за чем-нибудь неприличным.
– Зачем вы его засыпаете? – спросила Анна. Молодой с неудовольствием посмотрел на нас.
– Чтобы не вонял. Потом мы вывезем его из деревни и закопаем.
– Сначала надо обработать известью, иначе весь грузовичок провоняет, – сказал старший.
– А тюлени часто появляются на пляже?
– Эпидемии случаются раз в пять-шесть лет, – сказал старший. – Самая страшная была двадцать два года назад. Она продолжалась три недели и закончилась смертью кита. Громадный кит, это не какой-нибудь там тюлень. Люди приезжали издалека, чтобы сделать фотографии. Его челюсть вставлена в муниципальном музее.