детерминации (я мыслю) опирается не на недетерминируемое (я существую), а на форму чисто детерминируемого (пространство-время). Проблема здесь состоит в коадаптации двух форм или двух видов условий, с различных по своей природе. Как раз эту проблему в модифицированном виде мы и находим у Фуко: взаимоотношения между двумя 'есть нечто', между светом и языком, между детерминируемыми видимостями и детерминирующими высказываниями.
С самого начала один из основных тезисов Фуко состоит в разноприродности формы содержания и формы выражения, разноприродности зримого и высказываемого (хотя они и входят одна в другую и не перестают проникать друг в друга, чтобы образовать каждую страту и каждый вид знания). Возможно, именно в этом заключается тот первый аспект, где Фуко сходится с Бланшо: 'говорить не значит видеть'. Однако Бланшо настаивает на примате говорения как на детерминанте, в то время как Фуко, вопреки, казалось бы, столь сходным внешним чертам, настаивает на особом характере видения и нередуцируемости видимого как детерминируемого[17]. Между ними нет ни изоморфизма, ни согласия, хотя они предполагают друг друга и оба настаивают на примате высказывания. Даже в 'Археологии знания', которая тоже отдает первенство высказыванию, говорится, что между высказываемым и зримым не существует ни каузальной, ни символической связи; и если у высказывания есть объект, то это непременно объект дискурсивный, который не изоморфен видимому объекту. Разумеется, об изоморфизме всегда можно грезить: будь это эпистемологическая греза, когда, например, клиника полагает тождественность структуры 'между зримым и высказываемым', симптомом и знаком, показом и речью, или греза эстетическая, когда 'каллиграмма' придает одну и ту же форму тексту и рисунку, лингвистическому и пластическому,[17] Ср. Бланшо, 'Бесконечный диалог', BlanchotM. L'entretien infini. Gallimard: 'говорить не значит видеть'. Это наиболее явная формулировка Бланшо на тему, сквозную для всего его творчества. И этот текст явно предоставляет особый статус 'видению' или же визуальному образу (42; то же: 'Литературное пространство'; L'espace litteraire 266–277). Но этот статус, по словам самого Бланшо, остается непроясненным, поскольку он подтверждает, что говорить не значит видеть, не выдвигая, в свою очередь, тезиса о том, что видеть не означает говорить. Дело в том, что Бланшо в определенном смысле остается картезианцем: он утверждает взаимоотношения (или 'не- взаимоотношения') между детерминацией и чистым недетерминированным. Фуко же в большей степени кантианец: взаимоотношения или невзаимоотношения происходят между двумя формами, между детерминацией и детерминируемым. высказыванию и образу[18]. В своем комментарии к Магритту Фуко демонстрирует, как неизбежно возрождается 'узкая, бесцветная и нейтральная полоса', которая отделяет текст от образа, рисунок с изображением трубки от высказывания 'это трубка', вплоть до того, что высказывание превращается в 'это не является трубкой', поскольку ни рисунок, ни высказывание, ни 'это' — как предполагаемая обобщенная форма — трубкой не является…: 'ни на классной доске, ни над ней, рисунок трубки и текст, который должен был бы ее назвать не находят места, где бы они могли встретиться', это и есть 'не-взаимоотношения'[19]. Возможно, это юмористический вариант того подхода, который Фуко ввел в своих исторических исследованиях, что и было продемонстрировано в 'Истории безумия': общая больница как форма содержания или место видимости безумия возникла благодаря отнюдь не медицине, а полиции; и медицина как форма выражения, как агент порождения высказываний о 'неразумии', развернула свой дискурсивный режим, свою диагностику и терапию вне предела больницы. Комментируя Фуко, Морис Бланшо подчеркивает: это различие, столкновение между неразумием и безумием. В 'Надзирать и наказывать' затронута и углублена смежная тема: тюрьма как видимость преступления не возникает из уголовного права как форма выражения; она появляется на совершенно ином горизонте — 'дисциплинарном', а не юридическом; уголовное право, со своей стороны, порождает высказывания о 'преступности' независимо от тюрьмы, как будто оно определенным образом вынуждено было всегда говорить: это не является тюрьмой… У двух форм в археологическом смысле нет 'gestaltung' ни общей формации, ни общего генезиса или генеалогии. И все же они соприкасаются, хотя и благодаря своеобразному обману: можно подумать, что тюрьма заменяет уголовного правонарушителя другим человеком и под прикрытием этой замены производит и воспроизводит преступную деятельность, тогда как право производит и воспроизводит узников[20]. Между уголовным правом и тюрьмой возникают и расторгаются альянсы, на той или иной страте или пороге образуются и разрушаются пересечения. Как же тогда объяснить то, что и для Фуко, и для Бланшо не-взаимоотношения являются взаимоотношениями, и даже более глубокими взаимоотношениями?
Можно сказать, что существуют 'игры истины', или точнее, процедуры обнаружения истины. Истина неотделима от устанавливающей ее процедуры ('Надзирать и наказывать' сравнивает 'инквизиторское дознание' как модель естественных наук в позднем Средневековье и 'дисциплинарное обследование', модель гуманитарных наук в конце XVIII в.). Но в чем же состоит такая процедура? Возможно, ее суть как Процесса и метода, в общих чертах, заключается в прагматизме. Процесс есть процесс видения, задающий знанию ряд вопросов: что мы видим в той или иной страте, на том или ином пороге? Мы спрашиваем не только о том, от каких объектов мы отправляемся, за какими свойствами наблюдаем, на каких состояниях вещей останавливаемся (корпус ощущений), но еще и о том, как мы извлекаем видимости из этих объектов, качеств и вещей? Каким образом и при каком свете они мерцают и зеркально отражаются? Как свет фокусируется на страте? И, кроме того, каковы позиции субъекта как переменные этих видимостей? Кто их занимает и видит? Но существуют еще и языковые методы, столь же различные в двух разных стратах, как и у двух 'необычных' авторов (например, 'метод' Русселя, и 'метод' Бриссе) [21]. Что представляет собой корпус слов, фраз и пропозиций? Как из них извлекаются пересекающие их 'высказывания'? По какой
сборочной модели языка эти высказывания рассеиваются по семействам и порогам? И кто говорит, то есть, каковы субъекты высказывания как переменные, и кто занимает их место? Короче говоря, существуют методы высказывания и машинные процессы. Именно здесь возникает множество вопросов, которые каждый раз заново конституируют проблему истинности. Книга 'Использование удовольствий' подведет итог всех предшествующих книг, когда продемонстрирует, что истина дается знанию только через 'проблематизации', и что эти проблематизации складываются только лишь из 'практик', практик видения и практик говорения[22]. Эти практики (процесс и метод) образуют процедуры обнаружения истины, 'историю истины'. Однако при этом необходимо, чтобы две половины истины вступили в проблематичные отношения в тот самый момент, когда проблема истины исключает их соответствие или сходство. Возьмем самый общий пример из психиатрии: это тот же самый человек, которого можно видеть в сумасшедшем доме и о котором можно сказать, что он душевнобольной? К примеру, легко 'увидеть' параноическое безумие президента Шребера и поместить его в сумасшедший дом, но его придется извлечь оттуда, поскольку в дальнейшем будет гораздо труднее 'высказаться' о его безумии. И напротив, высказаться о безумии какого-нибудь мономаньяка легко, но очень трудно вовремя увидеть это безумие, чтобы своевременно больного поместить в сумасшедший дом[23]. Многие люди, которые не должны находиться в психиатрических больницах, все же там находятся, в то время как многих из тех, кто должен в них находиться, там нет. Психиатрия XIX века основана на этой констатации, которая 'проблематизирует' безумие, но оказывается не в состоянии сформировать на базе этой констатации однозначную и определенную концепцию.
Истинное не определяется ни через сходство или общую форму, ни через соответствие между двумя формами. Между видением и говорением, между зримьм и высказываемым существует строгая дизъюнкция: 'то, что видят, никогда не размещается в том, что говорят', и наоборот. Конъюнкция невозможна по двум причинам: у высказывания есть свой коррелятивный объект, но оно не является пропозицией, которая обозначила бы какое-либо положение вещей или какой-нибудь видимый объект, как того хотелось бы логике; так же и видимое не является каким-то немым смыслом, означаемым особой силы, которое может актуализоваться в языке, как того хотелось бы феноменологии. Архиву, аудиовизуальному свойственна строгая дизъюнкция. Поэтому и неудивительно, что наиболее завершенные примеры альтернативы 'говорить-видеть' встречаются в кино. У Штраусов, у Сиберберга, у Маргерит Дюрас голоса 'падают' с одной стороны, подобно 'истории', которая перестает развиваться, не имеет больше места, а зрительный ряд — с другой, подобно пустому месту, у которого больше нет истории[24]. В фильме Маргерит Дюрас 'Индийская песня' голоса воскрешают в памяти старинный бал, который так и не будет показан, в то время как на экране — другой бал, без слов, без ретроспекции, которая позволила бы