не сползая по холодной поверхности, отдаваясь ощущению. Потом надела шорты и майку, начала зашнуровывать кроссовки — тут он, свежевыбритый, вышел из ванной и увидел размытый оттиск ее лица, ладоней, грудей и бедер, отпечатавшийся на зеркале.
Он сидел боком к столу, предплечье левой руки на столе, кисть свешивается с края. Отрабатывал движения: руку в запястье согнуть, опуская, руку в запястье согнуть, поднимая. Свободной рукой прижимал рабочую. С запястьем все отлично, все нормально. Лангетку он выбросил на помойку, прикладывать лед перестал. Но садился боком к столу, теперь два-три раза на дню, сжимал левую руку в мягкий кулак, прижимал предплечье к столешнице, оттопыривал большой палец — все точно по инструкции. В листок больше не заглядывал. На автомате: сгибание запястья, ульнарное отведение кисти, кисть приподнять, предплечье не отрывать от стола. Считал секунды, считал, сколько раз повторил упражнение.
В их словах и взглядах было что-то необъяснимо-загадочное, и каждый раз при встрече они поначалу ощущали легкую неловкость, неуловимую робость.
— Я их иногда вижу на улице.
— Я прямо остолбенел. Лошадь, — сказал он.
— Мужчина на лошади. Женщина на лошади. Мне бы такое и в голову не пришло, — сказала Флоренс. — Хоть все свои деньги мне отдайте — ни за что. Я на лошадь не полезу.
Робость сохранялась еще некоторое время, а потом что-то растопляло лед: шутка, взгляд или ее манера мурлыкать под нос какой-нибудь мотив, отводя взгляд, пародируя неизлечимую застенчивость. Но легкая неловкость первых минут, ощущение, что они друг другу не пара, развеивались не до конца.
— Иногда шесть-семь лошадей вереницей, скачут по улице. Всадники смотрят прямо перед собой, — говорила она, — словно боятся обидеть туземцев.
— Я тебе скажу, чему удивляюсь.
— Моим глазам? Рту?
— Твоей кошке, — сказал он.
— У меня нет кошки.
— Это меня и удивляет.
— Ты думаешь, я кошатница.
— Я так и вижу тебя с кошкой, явственно. Тут должна быть кошка — пусть крадется вдоль стен.
На сей раз он уселся в кресло, а она поставила рядом кухонный табурет и, устроившись прямо перед Кейтом, положила руку ему на предплечье.
— Скажи мне, что не выйдешь на работу.
— Не работать нельзя.
— А как же мы будем встречаться?
— Что-нибудь придумаем.
— Мне хотелось, чтобы ты один был во всем виноват. Но теперь и мне придется признаться. Похоже, вся наша фирма переезжает за реку. Насовсем. У нас будет прекрасный вид на Нижний Манхэттен. На то, что от него осталось.
— И ты найдешь себе жилье где-то неподалеку.
Она уставилась на него.
— Ты что, серьезно? Как у тебя язык повернулся? Думаешь, я от тебя в такую даль уеду?
— Ездить туда на работу — просто кошмар. Все равно как ездить — по мосту или по тоннелю.
— Мне все равно. По-твоему, для меня это важно? Поезда снова пустят. А нет — стану ездить на машине.
— Хорошо.
— Подумаешь, Нью-Джерси.
— Хорошо.
Казалось, она сейчас зарыдает. Он подумал: такие разговоры — для других, но только не для них с Флоренс. Другие люди постоянно ведут такие разговоры, подумал он, сидят в комнатах наподобие этой и смотрят друг на друга.
Потом она сказала:
— Ты спас мне жизнь. Разве не понимаешь?
Он откинулся в кресле, не отводя от нее глаз:
— Я спас твой портфель.
И стал ждать, пока она рассмеется.
— Я не могу выразить это словами, но нет — ты жизнь мне спас. После всего, что случилось, — стольких людей не стало, друзей, сослуживцев, еще немного, и меня бы тоже… — я в каком-то смысле умерла. Не могла никого видеть, не могла ни с кем разговаривать, куда-то ходить — просто приросла к этому вот креслу, не могла себя заставить… И тут появляешься ты. Я все время звонила подруге, она пропала без вести, это она везде на фотографиях, на стенах и в витринах, Дейвия, в официальном списке пропавших без вести. Мне трудно выговорить ее имя. Посреди ночи набирала номер, слушала длинные гудки. Днем звонить боялась — там будут другие, поднимут трубку, им известно то, чего я не хочу услышать. И тут пришел ты. Ты гадаешь, зачем вынес портфель из здания. А вот зачем. Чтобы ты мог его сюда принести. Чтобы мы смогли узнать друг друга. Вот зачем ты его взял, вот зачем сюда принес — чтобы я осталась жива.
В это объяснение ему не верилось — но ей он верил. Она говорила то, что чувствовала, без лукавства.
— Ты все гадаешь, зачем схватил портфель. Ради меня — вот зачем, — сказала она.
Два неопознанных темных предмета, белая бутылка, шеренга коробок. Лианна отвернулась от картины, и вся комната на миг показалась ей натюрмортом. Но вот проступают силуэты людей: Мать и Любовник, Нина по-прежнему в кресле, отрешенно размышляет, а Мартин теперь на диване, ссутулившись, сидит лицом к Лианне.
Наконец ее мать произнесла:
— Архитектура — да, возможно, но совершенно другой эпохи, не нашего столетия. Офисные небоскребы? Нет. Эти формы не конвертируются в современные небоскребы, в башни-близнецы. Картина отторгает все попытки такой экстраполяции, все подобные толкования. Она втягивает тебя в свое пространство, увлекает вниз и вовнутрь. Это я и вижу: нечто почти сокрытое, то, что глубже вещей, их внешних форм.
Лианну вдруг осенило — точно тонкий, как булавка, луч света упал: она поняла, что сейчас скажет мать.
Мать сказала:
— Жизнь конечна — вот в чем ее идея, верно?
— Человек есть человек, — сказала Лианна.
— Человек есть человек, человек смертен. Наверно, на эти картины я буду смотреть, когда перестану смотреть на все остальное. Буду смотреть на бутылки и коробки. Сидеть тут и смотреть.
— Придется пододвинуть кресло поближе.
— Я его подтащу к самой стене. Нет, позову консьержа и заставлю двигать кресло. Я-то сама не смогу — слишком одряхлею. Буду смотреть и размышлять. Или просто смотреть. А потом мне расхочется смотреть на картины. Они мне будут без надобности. Стану смотреть на стену.
Лианна подошла к дивану и слегка шлепнула Мартина по руке:
— Ну, а твои стены? Что на стенах у тебя?
— У меня стены голые. И дома, и в офисе. Держу их в наготе, — сказал он.
— Но не в полной наготе, — заметила Нина.
— Ну хорошо, не в полной.
Она смотрела на него:
— Ты говоришь нам: забудьте о Боге.
Спор вовсе не завершился — так и витал среди них, в воздухе, прилипал к коже, но интонации резко изменились.