— я совершенно серьезно.
— В дальние края.
— В дальние края.
— К руинам, — сказала она.
— К руинам.
У нас свои руины есть. Но на них мне как-то смотреть не хочется.
Он пошел вдоль стены к двери:
— Но вы для того и построили свои башни, разве не так? Разве башни не возводились как символ богатства и власти, который так и подмывает уничтожить? Махину сооружаешь, чтобы посмотреть, как она рушится. Очевидная провокация. Зачем еще забираться в такую высь, а потом дублировать свой рекорд? Если символ, почему бы не в двух экземплярах? Вы говорите: «Вот они, придите и разрушьте их».
С этими словами он потянул на себя дверь. И ушел.
Он смотрел покер по телевизору: страдальческие гримасы, казино посреди пустыни. Смотрел без интереса. Разве в телевизоре покер? Зашел Джастин, стал смотреть вместе с ним, и он в общих чертах растолковал мальчику правила — урывками, когда игроки делали перерывы и поднимали ставки, когда становилась ясна стратегия каждого. Потом пришла Лианна, устроилась на полу и стала наблюдать за сыном. Он сидел на краешке стула, тянулся всем телом к телевизору, растерянно уставившись в сияющий прямоугольник: ни дать ни взять загипнотизирован пришельцами.
Она смотрела на экран, на игроков, когда их показывали крупным планом. Ход партии не вызывал у нее никаких чувств, она воспринимала все происходящее смутно, как под легкой анестезией: скучно, когда одна карта решает, проиграешь сто тысяч долларов или выиграешь. Покер ничего ей не говорил — он ей неинтересен, ни уму ни сердцу. Но игроки были занятные. На игроков она смотрела, их лица — невозмутимые, сонные или хмурые — завораживали. «Бедняги», подумала она, почему-то вспомнив Кьеркегора и долгие ночи с книгой в руках. Она смотрела на экран и воображала безотрадный север: вот где место этим лицам, а они — в пустыне, в Лас-Вегасе. Разве окончится внутренняя борьба, разве исчезнут противоречия, когда победитель с облегчением переведет дух?
С Кейтом она своими мыслями не делилась — он полуобернулся бы к ней, с притворной задумчивостью уставившись в пространство, отвесил бы челюсть, медленно опуская веки, пока не уронил бы, наконец, голову на грудь.
Он думал о том, что его окружало, — или скорее не думал, просто вбирал в себя окружающий мир. Видел в углу экрана отраженное лицо Лианны. Наблюдал за игроками, подмечал детали ходов и контрходов, но не переставал наблюдать за ней и остро ощущал: он здесь, рядом с ней и Джастином. В руке сжимал стакан: односолодовый виски со льдом. Услышал, как на улице сработала автомобильная сигнализация. Перегнулся и постучал по макушке Джастина — «тук-тук», — привлекая его внимание к грядущему откровению: камера поймала в объектив карты игрока, не ведающего, что ему конец.
— Ему конец, — сказал сыну, а мальчик, не говоря ни слова, сидел, неестественно вытянувшись, чуть ли не оседая со стула на пол, чуть ли не в трансе.
Кьеркегора она любила за принадлежность к былым временам, за яркую драматичность, за старинный том из ее домашней библиотеки (ломкие страницы, некоторые фразы подчеркнуты по линейке красными чернилами; книга досталась по наследству от кого-то по материнской линии). Кьеркегора она читала и перечитывала ночами в комнате общежития, среди растущего нагромождения бумаг, одежды, книг и теннисной экипировки, которое, как ей нравилось думать, было объективным коррелятом активного разума. Что, собственно, такое — объективный коррелят? А когнитивный диссонанс? Тогда она знала ответы на все вопросы, казалось ей теперь, и любила Кьеркегора уже за то, как пишется его имя. Кьеркегор — твердые скандинавские «к» и головокружительное «гор». Мать все время присылала ей книги: гениальные, трудные, немилосердные к читателю романы — герметичные, непостижимые миры, — но в художественной литературе она безуспешно искала что-то свое, близкое ее уму и сердцу. Она читала своего любимого Кьеркегора с лихорадочной надеждой, безоглядно углубляясь в протестантские топи его «Болезни к смерти». А вот ее соседка по комнате сочиняла тексты для воображаемой панк-группы «Насри мне в рот», и Лианна ей завидовала: надо же, как оригинально проявляется ее мировая скорбь. Кьеркегор дарил ей чувство опасности, ощущение, что ее духовные поиски подошли к опасной грани. «Все сущее вселяет в меня страх», — писал он. В этой фразе она узнавала себя. Кьеркегор заставлял поверить, что ее земное существование — вовсе не одномерная мелодрама, какой иногда кажется.
Она смотрела на лица игроков, а потом заглянула в глаз своего мужа на экране — отраженный, наблюдающий за ней — и улыбнулась. Вот стакан с янтарной жидкостью в его руке. Вот автомобильная сигнализация верещит где-то за окном, успокаивающая примета привычной жизни, мирная вечерняя колыбельная. Она перегнулась и сдернула мальчика с насеста. Когда Джастин уже отправлялся спать, Кейт спросил, не подарить ли ему набор фишек для покера и колоду карт.
В ответ прозвучало: «Может быть», что означало «да».
В конце концов стало невмоготу, и она это сделала — постучала в дверь, громко, и стала ждать, пока Елена откроет, терпеливо ждала, хотя в ушах вибрировали голоса: нежные, женские, распевали хором на арабском.
У Елены есть собака по имени Грегор. О собаке Лианна вспомнила, как только постучалась. Грегор, подумала она, Грегор, а не «Грегори», и это почему-то важно.
Лианна снова стукнула по двери, на сей раз ладонью, и тут соседка возникла на пороге: подогнанные по фигуре джинсы, футболка с блестками.
— Музыка. Постоянно, и днем и ночью. И очень громко.
Елена смотрела ей в глаза, и становилось ясно: у этой женщины врожденное чутье на скрытые оскорбления.
— Как вы не понимаете? Мы ее слышим на лестнице, слышим у себя в квартирах. Постоянно, что днем, что ночью, черт подери.
— Ну и что? Это просто музыка. Мне нравится. Красивая музыка. Она меня успокаивает. Мне нравится, вот я ее и ставлю.
— Даже теперь? В такие времена?
— Теперь, раньше — какая разница? Это же музыка.
— Но почему вы ее теперь стали ставить и почему так громко?
— Никто никогда не жаловался. Что громко, я в первый раз слышу. Не так уж и громко.
Громко.
— Это просто музыка. Что я могу поделать, если вам в ней мерещится личное оскорбление?
В прихожую вышел Грегор: сто тридцать фунтов, черный, шерсть густая, на лапах между когтей перепонки.
— Естественно, она меня оскорбляет. Кого угодно оскорбит. В нынешних обстоятельствах. Есть ведь определенные обстоятельства. Хоть это вы признаете?
— Нет никаких обстоятельств. Это просто музыка, — сказала она. — Меня она успокаивает.
— Но зачем ее теперь ставить?
— Теперь, прежде — какая разница? Музыка ни при чем. И никто никогда не говорил, что громко.
— Охренеть можно, как громко.
— Наверно, вы слишком обостренно все чувствуете, хотя послушать, как вы выражаетесь, — нипочем не догадаешься.
— Сейчас весь город все обостренно чувствует. Вы что, с луны свалились?
Всякий раз, когда Лианна видела пса на улице в полуквартале от себя и Елену, несущую целлофановый пакет для сбора какашек, она думала: «Грегор, кончается на 'гор'».
— Это музыка. Мне она нравится, и я ее ставлю. Вам кажется, что громко, — так побыстрее ходите по лестнице.
Лианна схватила Елену за подбородок:
— Вас она, значит, успокаивает.
Передвинула пальцы, метя под левый глаз, втолкнула Елену обратно в прихожую: