Теперь он подозревал, что рожден для старости, что ему предначертано быть одиноким стариком, довольным своей одинокой старостью, а остальное: все сердитые взгляды и отповеди, свидетелями которых были эти стены, — призвано просто привести его к этой цели.
Так в нем проклюнулся его отец — сидящий в собственном доме на западе Пенсильвании, читающий утреннюю газету, совершающий послеобеденную прогулку — человек, вросший в сладостную рутину, вдовец, смакующий вечернюю трапезу, мыслящий ясно, живущий своей жизнью, никем не притворяясь.
У партий в хай-лоу был особый подтекст. Фишки всегда раздавал Терри Чен — поровну обоим победителям, за лучшую и худшую комбинацию карт. Несколько секунд — и готово, Чен уложил фишки разных цветов и достоинства двумя столбиками. Если фишек в банке много — несколькими столбиками, в два ряда. Высоких столбиков Чен не любил — могут рассыпаться. И одинаковых с виду — тоже. Свою задачу понимал так — составить два набора фишек, равных в денежном эквиваленте, но только, боже упаси, без симметричных цветовых сочетаний. Клал шесть синих фишек на четыре золотые, три красные и пять белых, а потом мгновенно, как защелкивается капкан — пальцы летали, руки невероятно изгибались, — подбирал шестнадцать белых, четыре синих, две золотых и тринадцать красных, дающие в сумме столько же; и, воздвигнув столбики, скрещивал руки на груди и вперял взгляд в неведомую даль, а два победителя забирали свои фишки с безмолвной почтительностью на грани благоговения.
Никто не сомневался в его мастерстве, координирующем руки, глаз и разум. Никто не пытался подсчитывать вместе с Терри Ченом, даже в угрюмой пучине ночи никого не посещало подозрение, что при подсчете выигрышей в хай-лоу Терри Чен хотя бы раз в жизни может ошибиться.
После самолетов Кейт разговаривал с ним по телефону, два раза, перекинулись несколькими словами, и только. Потом они вообще перестали созваниваться. О других игроках — пропавших без вести или пострадавших — сказать было вроде нечего, а отвлеченные темы, которые они могли бы обсуждать, не испытывая неловкости, как-то не шли на ум. Их общим языком был лишь покер, а с покером теперь покончено.
В классе ее одно время звали Разиней. Позже — Цаплей. Не в насмешку — не факт, что в насмешку; чаще всего к ней так обращались друзья, порой с ее же подачи. Она любила кривляться, пародируя модель на подиуме: острые локти, костлявые коленки да брекеты на зубах. Когда ее тело начало округляться, в город иногда наезжал отец, дочерна загорелый Джек, широко раскидывал руки, увидев ее — существо в очаровательную пору расцвета, обожаемое Джеком до последней клеточки, до последней капли крови. Потом он снова уезжал, но она помнила эти встречи, его осанку и улыбку, как он стоял, чуть согнув ноги в коленях, как выставлял челюсть. Он раскидывал руки, и она робко падала в его тесные объятия. Джек всегда был такой — обхватывал ее и тряс, в глаза заглядывал так глубоко, что иногда казалось: пытается понять, кто она и что их связывает.
Она была скорее брюнетка, не похожая на него, большеглазая и широкоротая, смотревшая на жизнь так серьезно, что люди порой пугались. Она была готова вдумываться в любое учение, любую идею. Это у нее от матери.
Отец Лианны часто говорил о ее матери: «Женщина сексапильная, только зад подкачал».
Лианна обожала эту запанибратскую вульгарность, приглашение разделить сугубо мужской взгляд на вещи, бесцензурность аллюзий, лукавство рискованных прибауток.
Нину в Джеке привлек его взгляд на архитектуру. Они познакомились на маленьком острове в северо-восточной части Эгейского моря, где Джек спроектировал комплекс белых оштукатуренных особняков для поселка художников. «Кучка домов на обрыве кажется с моря композицией из геометрических тел, почти неуловимо искаженных: словно аксиомы Евклида приспособили к миру элементарных частиц», — написала в статье Нина.
Здесь, на жестком топчане, во второй приезд и была зачата Лианна. Джек рассказал ей об этом, когда Лианне было двенадцать, и больше не затрагивал эту тему, пока не позвонил из Нью-Гемпшира, спустя десять лет, и сообщил ту же информацию теми же самыми словами: ветер с моря, жесткий топчан, долетавшая снизу, с набережной, музыка — какая-то восточная, в греческом стиле. Он позвонил за несколько минут или за несколько часов до того, как заглянуть в огнедышащее дуло ружья.
Они смотрели телевизор без звука.
— Мой отец застрелился, чтобы в моей жизни никогда не наступил день, когда он не смог бы меня вспомнить.
— Ты в это веришь.
— Да.
— Тогда и я верю, — сказал он.
— Ведь когда-нибудь он перестал бы меня узнавать, это факт.
— Верю, — сказал он.
— Вот почему он так поступил, только ради этого.
После лишней рюмки вина ее слегка развезло. Они смотрели ночной выпуск новостей; когда реклама закончилась, Кейт хотел было включить звук, но раздумал, и они молча смотрели, как на фоне унылого пейзажа, в Афганистане или Пакистане, корреспондент, оборачиваясь, указывает на далекие горы.
— Надо раздобыть ему книгу о птицах.
— Джастину, — сказал он.
— Они проходят птиц. Каждый ребенок должен выбрать себе птицу, и именно ее будет изучать. Это будет его или ее пернатое позвоночное. Его позвоночное — у мальчика. Ее позвоночное — у девочки.
На экране мелькали стандартные кадры — истребители, взлетающие с палубы авианосца. Он дожидался, пока она попросит его включить звук.
— Он говорил о пустельгах. Это что за зверь? — спросила она.
— Мелкий сокол. Мы их видели на проводах, когда ехали, где-то на Дальнем Западе… тогда, в другой жизни.
— В другой жизни, — повторила она, и рассмеялась, и, с силой оттолкнувшись от кресла, пошла в ванную.
— Не выходи оттуда безо всего, — сказал он, — дай мне посмотреть, как ты будешь раздеваться.
Флоренс Дживенс стояла и смотрела на матрасы, штук сорок-пятьдесят, разложенные рядами в угловом зале на девятом этаже. Люди испытывали их, кто на мягкость, кто на жесткость, — в основном женщины: присаживались и слегка подпрыгивали на месте, или ложились ничком. Флоренс не сразу заметила, что Кейт стоит рядом с ней, вместе с ней смотрит.
— Ты вовремя, — сказала она.
— Это ты вовремя. А я здесь уже не первый час, — сказал он, — на эскалаторах катаюсь.
Они пошли между рядами. Иногда она останавливалась взглянуть на этикетки и ценники, надавить ладонью на пружины.
Он сказал:
— Валяй, ложись.
— Как-то не хочется.
— А как иначе ты узнаешь, что тебе именно этот матрас нужен? Погляди по сторонам. Все так делают.
— Если ты ляжешь, то и я лягу.
— Мне матрас не нужен, — сказал он. — Матрас нужен тебе.
Она пошла дальше. Он стоял и смотрел. В зале было десять или одиннадцать женщин, которые лежали на кроватях, подпрыгивали на кроватях. Кроме них, подпрыгивала и перекатывалась по матрасам одна пара, мужчина и женщина: пожилые, деловитые, пытались определить, разбудят ли друг дружку беспокойными метаниями во сне.
Робкие женщины присаживались на матрас и, спустив ноги, подпрыгивали один-два раза. Но некоторые, скинув плащи и туфли, валились, как подкошенные, на какой-нибудь «Ортопед-плюс» или «Золотой сон» и скакали вволю, то на одной стороне двуспального матраса, то на другой, и Кейт подумал,