— Расскажи мне, Пашуня, как жизнь молодая.
Мамин голос звучал глубоко и влажно, но сама она была как будто бы не здесь. Я отвечал губами в живот, почти целуя. Хорошо живу; дочитал вот про Тему и Жучку; Витьке попали камнем в висок, и он говорит, что в армии служить не сможет… но ни мне, ни маме ответ был не нужен. Мне ее было — мало. Она была где-то там, высоко. Я хотел, чтобы она спустилась ко мне, на землю. И однажды ответил:
— Плохо, мама Нина.
— А что у нас такое?
— Меня деееда с бабкой обижают! — жалость к самому себе накатила снизу, из солнечного сплетения, поднялась по пищеводу в горло, надавила на глазные яблоки, и мамина кожа стала соленой и мокрой. Я ее лизнул, заранее зная, о чем меня сейчас спросят, и придумывая, что же такое сказать.
— Это что-то новенькое, Павел. Как же они тебя обижают? Да не лижи ты меня! фу, как собака.
— Мамочка, я тебя огорчить боялся!
— Ну что, что такое?
Я никогда не врал, потому что не умел придумать. Даже когда меня ловили на месте преступления и задавали строгие вопросы: правда ли, Пашуня, что… — я тупо замолкал, отклячивал нижнюю губу и опускал глаза. Но в этот день что-то во мне свернулось, как сворачивается вентиль у медного крана. В глазах потемнело; я словно бы увидел самого себя.
На уличной газовой горелке стояло наше темнозеленое ведро.
Кипящая вода стекала по стенке, оставляя мутный след; тяжелая и потная бабуля придавливала крышку, но как только отпускала, крышку тут же вздыбливала алая холка огромного рака, колючий ус и мощная клешня выпрастывались наружу; вода опять убегала за край…
Вот мы уже сидим за столом, под шелковицей, раки дымятся в огромной миске, скользко пахнет раскаленная клеенка; господи, как же мне хочется рака, вот этого, большого, темно-красного, в шершавом панцире, с приставшим лавровым листом! Но бабушка кладет мне маленького, жалкого, с оторванной клешней, а большого, целенького отдает соседскому Вовану. И дедушка еще зачем-то говорит: Пашуля, не ширяй глазами, смотри в свою тарелку...
Я уже рыдаю в голос. Ничего такого не было, а ведь как будто было! Нужно только подобрать слова — и они приходят, из какой-то старой книжки.
— Меня попрекают кускооом! Я на казенных харчааах! Они жадные, жадные, жадные!
Мамина рука замерла в моей шевелюре; пальцы сжались, стало больно и приятно; мама Нина молча плакала. От любви и жалости ко мне.
Когда мы вернулись домой, в дверях нас обдало горячим запахом печеного теста и сладостью давленой вишни. На кухонном столе стояла желтая миска с кроваво-темными косточками. Бабушка была в трусах и лифчике; складки весело свисали, как у бегемота в зоопарке.
— Харлампиевна, пожалуйста, накиньте что-нибудь! И надо нам поговорить. А ты ступай отсюда. — Это мне.
В животе образовалась пустота, все во мне ухнуло вниз, коленки затряслись. Соврать-то я соврал, а что дальше будет, не подумал… Из-за плотно прикрытой двери доносилось: я же денег даю… какие такие раки… Нинка, ты чего несешь…
Меня нашли среди недозрелой жердели — так мы на юге называли абрикос. Здесь был мой командный пункт: доска на скрещении чешуйчатых веток, подушка, набитая ватой, и косая крыша, прикрывающая от дождя, из черного толя, вонючего, как жженая смола.
— Слезай, — сказала бабуля.
Сверху мне она казалась сплющенной. Был виден нос картошкой, два серых глаза навыкате, под ними тут же начиналась грудь, из-под груди выползал живот. Деда был длинный и плоский. Я смотрел ему в ноздри и думал, как же он так дышит сквозь густые белые волосы в носу.
— Не слезу.
— Слезай. Пироги испеклись.
Мама Нина не приезжала ко мне три недели подряд.»
?
?
2
«Я был по молодости влюбчив и рассеян. Попадался, путался и врал. Давал себе торжественные клятвы, что никогда и ни за что. И снова, снова…
На первом курсе я затеял два романа. Переплел их внахлест.
Одна, назову ее Оля, училась в параллельной группе. Сам я, мягко говоря, не великан, сто шестьдесят пять сэмэ. С половиной. В пупки мне дышать надоело. Однажды занимаю очередь в столовой, и шкурой ощущаю: что-то здесь не так. Через несколько секунд доходит: я смотрю на девичий затылок — сверху вниз. Снизу вверх ты видишь завитки, гладкое, чуть сальное стяжение вокруг бархатистой захватки, выбиваются отдельные, не подчинившиеся волосы. А сверху — под тобой — уютный, ненадежный венчик головы, хочется погладить, защитить. Маленькая Оля повернулась, чтобы спросить, может ли она отойти. На минутку. Подняла глаза и поглядела — беззащитно, как зверок из норки.
Папа ее был прикормленный технический ученый. За ним присылали серую «Волгу» с белыми шторками; он плюхался на заднее сиденье — подчеркнуто солидно, грузно; на твердый воротник сорочки спускались гладкие брыли и холеный второй подбородок. А мама была обихоженной дамочкой, про которых говорят, что малая собачка до старости щенок. Легкая ровная смуглость, мягкая ровная кожа, доверчивые холодноватые глаза… Светлана Алексевна носила дома джинсовые комбинезоны, дефицитные, с широкими лямками, на спине крест-накрест; точь-в-точь такой комбинезончик был у Оли. Они вставали рядом, запускали руки в широкие карманы, улыбались одинаково, как сестры, и дружно взглядывали вверх, зная, что мужчинам это нравится, а когда мужчины млеют, то их можно брать без боя.
Я приходил к ним в гости на Садовую. Ровно пятнадцать минут, по часам, со мной общалась мама. Она ласково держала дистанцию и незаметно выправляла мой ужасный выговор; между прочим, раз от раза я говорил все правильней и северней. Затем положено было выпить чаю с пирожным картошка, шестьдесят копеек штука, сверху пудра, и свежим кремовым эклером; через полчаса мы оставались в Олиной комнате одни, ставили пластинку «Скорпионс» и взасос целовались. До без четверти десять. После чего отбой и по домам.
Но была еще Настя большая. Гренадерского роста, с ухватками казачьей командирши. Она была старше меня на три года, училась в кулинарном, в глубине дворов на Маяковского, пахла недопропеченым, сдобным тестом. Познакомились мы странным образом, в пивной под кодовым названием «Сайгон». Я рылся в кошельке, никак не мог найти двадцарик для пивного автомата; вдруг слышу низкий голос, родной приморский говор: шо, гном, не наскребешь, помочь? Хотел обидеться, взглянул и замер: чудеса! Надо мной возвышается здоровая, красивая деваха, от которой так и пышет жизнью. Голубые ясные глаза на пол лица, смоляные волосы, расчесанные гладко, на пробор. И не усмехается с иронией, как делают истфаковские девочки, а по-настоящему смеется, потому что весело, и все тут.
Что она во мне нашла? Не знаю. Не исключаю, что сначала полюбила во мне источник собственной улыбки, а потом уже и прилепилась. По-настоящему, привязчиво, по-женски. Когда нам доставался ключ от чьей-нибудь квартиры, Настя первым делом шла на кухню, настойчиво готовила, теряя драгоценные минуты, кормила до последней ложки и только после этого вдруг начинала таять, приглушенно звала:
— Гном, ну иди ко мне подмышку.
И я покорно шел.
С Олей малой мы млели на буддийских концертах БГ; в перекуренном доме культуры вспыхивал нежный свет, голос Бориса капризно дрожал, как будто в горлышке билась горошина, и в небе голубом