самом августовском Коктебеле. Парабола жизни, которая не приснилась бы никаким фантастам.
Впервые взявшись за фантастический сюжет, Герман делает его настолько реальным, что в эту действительность перемещаешься весь. Я видел чешский замок Точник до прихода туда Германа и при нем. До был музей, при — живые темные века, где босховские типажи расторопно топят в нужнике книгочея, крутятся пыточные колеса, ветерок раскачивает гроздья повешенных и ливень из машины на крепостной стене размывает и размывает завозимую и завозимую на самосвалах грязь. Как всегда у этого режиссера, погружение полное — оттого, что выверено каждое движение. Все достоверно и убедительно, как во сне.
В книге, заставляя Румату взяться за оружие, братья Стругацкие обозначали два главных положения. Хоть и «возьмемся за руки, друзья», но, берись или не берись, отвечать всегда за все будешь только сам. Второе — общественно более важное: с этими серыми (тем более с черными) по-хорошему и вообще по какому угодно ничего не выходит.
Надо вспомнить, насколько могущественными властителями дум были Стругацкие, чтобы осознать, что те, кто считался и был российской интеллигенцией, прислушались. Каждая страна и каждый народ должны пройти свой исторический путь. Браться за меч — самоубийственно, договариваться — безнадежно. Будем ждать, честно руководствуясь лагерным правилом: «Не верь, не бойся, не проси». Во второй половине 80-х, в начале 90-х такая социальная психология обернулась неготовностью к переменам, упавшим сверху, словно и вправду, как в фантастическом романе, пришельцы занесли.
Нельзя возлагать на литературу ответственность за историю, как это яростно и красноречиво делал Василий Розанов, обвиняя русскую словесность в том, что довела государство до распада и народ — до революции. Но если есть в мире страна, где такой вопрос правомерно хотя бы поставить, — это Россия. Во всяком случае, в 60-е, за неимением гражданской жизни, социальные образцы черпались в словесности.
Герман и Кармалита изменили концепцию книги уже на уровне сценария. Можно сказать, что им проще — они знают, что было потом, что из чего получилось. Но дело не только и не столько в этом. Возможно, главная беда шестидесятников не в их позитивизме, а в самоограничении, одушевленном благородной задачей — сделать что-то, пусть малое, но здесь и сейчас. Мировой, всечеловеческий контекст смещался на периферию сознания, инструментарий торжествовал над концепцией, Лакшин и Дудинцев казались важнее Кафки и Камю. У Германа и Кармалиты «здесь и сейчас» оборачиваются категорией «всегда и везде». Неопределенность хронотопа и заданная нечеткость идеи — и в первоначальной смене названия. У фильма несколько лет было другое рабочее имя: «Как сказал табачник с Табачной улицы». Таков рефрен нравоучительных сентенций, которые произносит Муга, слуга Руматы. Вместо бога — табачник, вполне по-германовски.
«Это картина про нас», — говорит Герман. На съемках в Точнике мы беседовали с ним об этом. Он говорил: «Оказалось трудно быть богом, да еще гораздо актуальнее, чем тогда. Богом быть невозможно трудно. И что ты с этим сделаешь? Все поворачивается поперек, кровью, какой-то глупостью. Ничего не остается, кроме того, что взять мечи и начать рубить головы. У нас в финале есть фраза, что у этих страшных монахов, которые высадились, вырезали, повесили, посадили на кол все, что можно, — у них все получается, понимаешь? Те порт не могли построить. А эти построили. Колы понаставили, но порт построили». Я возражал: «Но это же неправда». — «Как неправда?» — «Да те, которые вбивают колы, сваи толком не вобьют. Это же только кажется, что за ними порядок, а они на деле в лучшем случае баллистическую ракету установят или методом Левши автомат Калашникова соорудят. А вот чтобы дороги, обувную промышленность, туризм, железнодорожный транспорт — это нет». — «На первом этапе получается, вот как у Гитлера». — «Ага, или Беломорканал». — «Беломорканал действительно получился дико глупый. Ты знаешь, там нельзя было корабли протащить, их тянули людской силой».
Тогда еще финал картины был таким же, как в повести Стругацких. Начало конца и сейчас то же:
Румата, наконец, выдрал меч, обернулся, лицо было как прорезано струйками крови. И это было счастливое лицо. Потом он отвернулся, белая рубаха появилась на фоне черных балахонов, и он рубанул двумя мечами накрест и шагнул вперед.
Так в сценарии, так и снято. Добавлено, как Румата молится: «Господи, если ты есть, останови меня». Видимо, того, к кому он обращается, все-таки нет — на этой планете или в этой картине, — и герой становится убийцей.
В книге Румата возвращается на Землю, его срыв понятен начальству и друзьям, предстоит курс психологической реабилитации в домашних условиях. В переписанном сценарии и в фильме он обреченно продолжает бессмысленную борьбу. «Ну что же, вперед, мое войско», — говорит Румата, и ничтожная группка отправляется неизвестно куда. Вернее — известно. «Это картина про нас», — говорит Герман. Опять этот отдельный жанр, который называется «сны Алексея Германа о России».
Быть может, тут и разгадка — в той пугающей точности, с которой Герман показывает нам наши сны.
Еще — в мощи, с которой это сделано. Всякий раз — чувство беспомощности в подборе слов, но можно ли отрецензировать землетрясение? Вот: если и возникают сопоставления, то с чем-то природным, стихийным.
Другой вопрос: как он добивается такого? Как ему удается?
Неимоверную по сложности задачу ставили и раньше: скрутить жизнь, развернутую в художественное повествование, обратно в клубок. Избавиться от последовательного изложения событий, потому что в действительности так не бывает, в жизни они происходят одновременно, параллельно, разом, наползая и наваливаясь друг на друга. Задача оказалась невыполнимой — так невозможно втиснуть ровную колбаску зубной пасты обратно в тюбик. Назовем самые выдающиеся попытки: в литературе — джойсовский «Улисс», в живописи — Пикассо, Брак, Филонов. Выяснилось: нельзя обойти тот очевидный факт, что на листе бумаги слова и фразы размещаются друг за другом, а не громоздятся кучей. Нельзя пренебречь тем простым обстоятельством, что полотно картины — плоское. Очередность слов, одномерность холста, твердость мрамора, хрупкость глины, обидно малое количество нот и т. д. — непреодолимы. Сопромат.
Герману легче: кино позволяет совместить мизансцены, наслоить реплики. Но тут свой сопромат: германовский кадр анфиладой уходит в бесконечность, и глазу не охватить такое множество планов, привычно сосредоточившись на переднем. Ухо не улавливает многоголосый хор, хотя в жизни мы как-то справляемся с одновременным звучанием трамвайных звонков за окном, дождя по карнизу, телерепортажа, шипения сковородки, голоса жены, детских воплей и собственного телефонного разговора. Мы справляемся с этим, не замечая и не обсуждая. Зато путаемся в пересказе своих снов, чувствуя бессилие языка.
Алексей Герман такой язык нашел. Постарался за нас. И то, что мы его иногда не понимаем, — наша беда, а не его вина. Он изобрел, не считаясь с нами. Откроем книгу, войдем в зал, сядем за парты.
IV
Класс: насекомые, вид: человек
«Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое».
Весь непереносимый ужас рассказа Франца Кафки «Превращение» заключается в том, что не только