А вот — второй случай из числа тех, на которых Лузи не хочет останавливаться, так как это завело бы его далеко.
Случилось это, когда его ребе и наставник умирал: он был серьезно болен, опухоль внутри живота подступала к сердцу, лицо у него пожелтело и выражало тревогу.
На осенние праздники у ребе, как всегда, собралось много народу, а на этот раз люди приезжали не только ради праздника, но и для того, чтобы попрощаться с ребе, ибо все знали, что близок его конец.
Миновали День покаяния, миновал праздник Кущей. Наступил праздник Торы. Вечером во время хода со свитками Торы в битком набитой синагоге раздался возглас: «Дорогу!» — и в синагогу внесли больного ребе, лежавшего на койке, потому что сидеть он уже не мог.
Это было в конце дня, когда люди много пили, ведь сам ребе так распорядился: несмотря ни на что… Праздник Торы… Пусть евреи повеселятся…
Ребе внесли — тяжело дышавшего, обросшего колючей бородой, с полузакрытыми глазами… Тут же отслужили вечернюю молитву и приступили к ходу со свитками, принимая во внимание состояние больного, которого нельзя было долго держать в такой обстановке.
Открыли ковчег со свитками Торы, и служка стал, по обыкновению, называть имена тех, кого удостаивают чести сделать первый круг со свитком Торы.
— Первый наш ученый, знаток Торы, ребе… — произнес, конечно, служка имя ребе.
Достали свиток и подали ему, не думая, что он наравне со всеми примет участие в ходе вокруг амвона. Этого никто и представить себе не мог. Имелось в виду, что он, сидя на койке, подержит в руках свиток, а прихожане пожелают ему выздоровления и выслушают его пожелания.
Однако все прошло не так. Когда к ребе подошли со свитком, он встал на ноги и простер руки к Торе… Многие почтенные старики, близкие знакомые раввина, стали говорить, что этого делать не нужно, нельзя, — они опасались, как бы не случилось чего и с самим раввином, и со свитком, который он будет держать в ослабевших руках…
Но ребе не допустил подобных разговоров: разве возможно, чтобы в такой день, когда евреи веселятся, он пожалел свои больные, распухшие ноги?
Не помогли никакие увещевания и уговоры. И поневоле пришлось кантору встать по правую сторону от раввина, а служке — по левую, и все трое со свитками Торы в руках под возглас кантора: «Помоги нам, Боже, пошли нам счастье!..» — зашагали вокруг амвона.
Народ, собравшийся в молельне, люди, которые заняли все проходы, пороги и подоконники и стояли вплотную, держа друг друга за пояс, смотрели, затаив дыхание, на раввина, находившегося между кантором и служкой, — такого больного, что никто не знал, найдет ли он в себе силы сделать очередной шаг.
И все же он шел. Мало того, люди, которые, не отрывая глаз, следили за каждым его шагом, вдруг заметили, что раввин пританцовывает… Старая, милая сердцу привычка веселиться в этот день, в праздник Торы, проснулась в нем, придала ему силы, заставила его забыть о болезни, а прихожан — подражать ему. «Радуйтесь и веселитесь в праздник Торы», — произносили вслед за ним все присутствовавшие в молельне, и все — как могли и где могли — приплясывали.
А раввин, видя все это, улыбался, подбадривал народ и болезненным, но ясным взглядом благословлял людей, успокаивая их: ничего, мол, о нем беспокоиться не стоит, за него бояться нечего, с ним и со свитком ничего не случится.
Это было великолепное зрелище: молчавший, но в то же время торжествующий народ, переполнивший молельню, веселился и печалился, проливая слезы.
Танец, разумеется, не прошел для ребе бесследно: когда он, сделав круг, подошел к своему месту, прихожане едва успели подхватить выпавший из его рук свиток Торы, а самого раввина — обессилившего, скорее мертвого, нежели живого, — уложить на койку. Тут же раздался возглас: «Расступитесь, дайте дорогу!» — и ребе, почти бездыханного, отнесли обратно домой.
И вот тогда, когда и он, Лузи, принимал участие в празднестве, когда и он танцевал и, танцуя, плакал, после того, как он за целый день много выпил, согласно распоряжению ребе, он вдруг в тесноте, среди множества людей, увидел ту самую пару, которая являлась ему в молельне.
— Шмерл! — воскликнул Лузи, сразу узнав того, кто очутился перед ним. — Как ты попал сюда?
— Что значит как? Евреи сегодня веселятся, а я такой же еврей, как и все. Что же, я не имею права?..
— Ну а раввина ты видел? Сегодня он в последний раз на ноги встал, чтобы потанцевать вместе со всеми. Больше такого не повторится, потому что смерть отнимает его у тех, кто считал ребе своим наставником. Это ты видел?
— Да, видел.
— Ну и что же?
— Ничего.
— Как же так?
— А так… Я не из тех, кому необходимо за кого-нибудь держаться… Я на своих ногах стою… В отличие от собравшихся здесь людей, у которых головы слабы, а мысли мелки, точно у детей, особенно сегодня, когда они пьяны, как, например, вот этот, — сказал Шмерл и указал на своего спутника, в котором Лузи, присмотревшись, сразу, как и тогда, узнал себя самого, своего двойника, одетого по-праздничному, в шелковом кафтане с поясом и в бархатной шапке.
Разглядывая того, на кого указал Шмерл, Лузи увидел, что тот плачет, голову не держит прямо, а глаза у него мутноватые, и ясно, что, если бы не масса народа, стиснувшая его со всех сторон, не оставив возле него свободного места, он бы упал без чувств.
— Посмотри, — сказал Шмерл, указывая с улыбкой на своего спутника. — Его слезы — от слабости, и он держится за другого тоже от слабости; будь он трезв и в полном сознании, он понял бы, что плакать не из-за чего и что лучшая опора для человека — это он сам, — закончил Шмерл, ударяя на последние слова и вкладывая в них особый смысл.
И действительно: вскоре все заметили, что Лузи слаб и готов упасть. Его взяли под руки, вывели в сени, а потом и на улицу, на свежий воздух, затем отвели на квартиру, где он остановился, уложили в кровать и оставили выспаться, пока хмель не уйдет из головы. Так оно и оказалось: наутро Лузи проснулся в своей кровати…
— Я не стану вдаваться в детали, — сказал Лузи, уже уставший рассказывать, — потому что и того, что сказано, достаточно для того, чтобы ты, Аврам, видел, что я на себя не клеветал и не подозревал в себе то, чего во мне нет. Но на самом деле у меня внутри — червоточина, незаметная для посторонних, но ощутимая для меня и для того, кто знает толк в подобных вещах.
Тут Лузи заговорил о разновидностях страха перед Богом, о которых рассказывается в книгах о страхе Божьем.
— Существует, — сказал он, — боязнь наказания, то есть — испытаний житейских, и боязнь геенны огненной; существует также высший страх перед Владыкой мира, который умом непостижим и разумению недоступен… Первая — для детей и для толпы, а второго нужно удостоиться, его заслужить нужно, и я чувствовал себя счастливым, добравшись до него, но уже не раз бывал сброшен с его высоты…
И хотя Лузи понимал, что само по себе падение — это тоже ступень, ведь тот, кто не испытывал головокружения от падения, не знает и радости подъема, возможности окинуть взглядом мир с его раскрытыми вдаль горизонтами, от которых голова идет кругом — на этот раз от неизъяснимого наслаждения, — хотя Лузи все это знал, ему тем не менее трудно давалось такое хождение вверх и вниз, снование из одного конца в другой, от Господа Бога к Шмерлу, как выразился его ребе; ему было тяжело каждый раз стоять над бездной, которая, как известно, грозит двойной опасностью — и падения, и желания броситься вниз…
— Вот, к примеру, — сказал Лузи, возвращаясь к своему обычаю рассказывать различные случаи, подтверждающие ту или иную мысль, — когда умер ребе, я долго ездил от двора к двору в поисках нового наставника, которого мог бы назвать своим, и наконец приехал к тому, с которым связан до сих пор. Я тогда прибыл в N к своему брату Мойше Машберу. Я чувствовал себя обновленным. Тогда же я познакомился и со Сроли Голом, которого ты, наверное, заметил в первые дни пребывания здесь. Это не староста, не служитель и не бедняк, живущий у меня на иждивении, напротив — расскажу тебе по секрету, — это богатый человек, который не желает щеголять своим богатством, показывать его перед всеми и кичиться