игрок на тамбурине заменяет деревенского скрипача, а в театре деревенский скрипач немыслим без бочки. Бочка так бочка! К тому же Бюиссон, по-прежнему веря в успех, уже стоял на ней, переминаясь с ноги на ногу, чтобы не потерять равновесия, и говорил мне: «Сойдет!». Итак, мы, директор, автор и актеры, оставили его с флейтой во рту, с палочкой в руке за кучей декораций, подставок, блоков, канатов, а сами сели на авансцене, чтобы лучше судить о впечатлении.

— Меня осенило, — слышался в темноте голос Бюиссона, — когда я ночью под оливой соловья слушал…

— Хорошо, хорошо! Сыграй нам что-нибудь! — сердито крикнул я; эти слова начинали действовать мне на нервы.

— Туту, пампам!..

— Тише! Слушайте!

— Интересно, что получится!

Боже правый! Да разве могла понравиться этой скептической аудитории деревенская музыка, дрожащая, тихая, которая долетала до нас, как жужжание насекомого, из глубины сцены? Я видел, что насмешники-актеры, вечно радующиеся неудаче товарища, иронически кривили свои бритые губы. Стоя под газовым рожком, пожарный хохотал до упаду. Даже суфлер был выведен из своей обычной сонливости этим странным событием; он приподнялся на руках и, похожий на гигантскую черепаху, высунулся из будки. Между тем Бюиссон кончил играть и повторил свою фразу, видимо, находя ее удачной:

— Птица божья так чудно поет, а ведь у нее только одна дырочка в глотке, а ты, Бюиссон, не справишься, когда на твоем галубете целых три?

— О чем болтает ваш музыкант, о каких дырочках? — спросил меня Хоштейн.

Я попытался объяснить суть дела, объяснить, как важно, чтобы во флейте было не пять отверстий, а три, попытался охарактеризовать своеобразие игры одного человека на двух инструментах.

— Но ведь играть вдвоем гораздо удобнее, — заметила Мари Лоран.

В доказательство я попытался изобразить па фарандолы. Мои усилия были и тут напрасны, передо мной приоткрылась жестокая правда: чтобы и другие увидели те поэтические картины, которые являлись моим глазам, когда я слушал бесхитростные старинные мелодии тамбурина, музыканту следовало привезти с собою в Париж откос холма, клочок синего неба и глоток южного воз* духа.

— За работу, за работу, друзья!

Репетиция возобновилась, никто больше не обращал внимания на музыканта. Бюиссон не двигался. Он стоял на посту, твердо уверенный, что участвует в спектакле. После первого акта мне стало стыдно оставлять его на бочке, где маячил его силуэт.

— Слезай скорее, Бюиссон!

— А когда подписывать бумагу?

Несчастный был уверен в том, что имел потрясающий успех, и показывал мне гербовую бумагу — договор, заранее приготовленной с чисто крестьянской предусмотрительностью.

— Нет, не сегодня… Тебе напишут… Осторожнее, черт возьми! Твой тамбурин обо все задевает и так грохочет!

Теперь я стыдился тамбурина, боялся, что кто-нибудь услышит его, и какова же была моя радость, мое облегчение, когда мы погрузили его на извозчика! Целую неделю я не смел показаться в театре.

Вскоре ко мне пришел Бюиссон.

— Ну как договор?..

— Договор?.. Ах да, договор!.. Видишь ли, Хоштейн не решается, он не понимает…

— Вот дурак!

По горькому, жесткому тону, каким кроткий музыкант произнес эти слова, я понял всю глубину совершенного мною преступления. Опьяненный моим восторгом, моими похвалами, превознесенный, потерявший голову, погибший, он уже смотрел на себя как на великого человека и верил — увы! разве я не говорил ему об этом? — что Париж готовит ему триумф за триумфом! Попробуйте остановить тамбурин, который, несмотря на камни и колючки, с грохотом катится по наклонной плоскости иллюзии! Я и не пытался — это было бы безумием, напрасной тратой времени.

Впрочем, у Бюиссона были теперь новые почитатели, и даже весьма знаменитые: Фелисьен Давид[64] и Теофиль Готье, которым Мистраль написал, как и мне. Автору путешествия на Восток[65] и композитору, воспевшему страну роз, поэтам и мечтателям, людям, легко воспламенявшимся, всегда готовым подняться над действительностью, нетрудно было вообразить любую картину, внимая безыскусственным мелодиям тамбурина.

Пока галубет заливался соловьем, одному из них чудились берега родной Дурансы и ступенчатые склоны холмов в Кадене, а другого мечта увлекала еще дальше, и он черпал в монотонных, глухих ударах тамбурина смутные и сладостные воспоминания о ночах на Золотом роге и об арабских дербука.

Оба они внезапно воспылали любовью к подлинному, хотя и чуждому парижанам таланту Бюиссона. Реклама неистовствовала целых две недели; во всех газетах говорилось о тамбурине, иллюстрированные журналы помещали портреты Бюиссона, гордо 'выпрямившегося, победоносного, с легкой флейтой в руке, с тамбурином на перевязи. Упоенный славой музыкант дюжинами покупал газеты и отправлял на родину.

Время от времени он заходил ко мне, чтобы похвалиться своими успехами: приглашение на пунш в художественную мастерскую, светские вечера в Сен — Жерменском предместье (только и разговору было что о «Сеин-Жермеинском» предместье!), где провансалец возбуждал мечтательность почтенных вдов с перьями на шляпах, без зазрения совести повторяя свою знаменитую фразу: «Меня осенило, когда я ночью под оливой соловья слушал…»

А пока что следовало сохранить, несмотря на рассеянную жизнь артиста, мягкость туше и чистоту звука — нельзя же в самом деле терять свое умение! И вот наш простодушный провансалец решил репетировать свои серенады и фарандолы по вечерам в парижском квартале Бреда, на шестом этаже меблированных комнат, где он поселился. «Туту, пампам!..» Весь квартал приходит в волнение от этих необычайных раскатов. Сбегаются соседи и подают жалобу. Бюиссон продолжает играть с еще большим остервенением, сея гармонию и бессонницу. Однажды вечером привратница, потеряв терпение, отказалась дать ему ключ.

Преисполненный своего артистического достоинства, Бюиссон обратился к мировому судье и выиграл дело.

Французский закон, суровый к музыкантам, ибо он загоняет духовые инструменты в подвал, разрешая им вылезать на свет божий и оглашать окрестности звуками своих медных труб лишь в конце карнавала — всего на один день из трехсот шестидесяти пяти, — французский закон, оказывается, не предусмотрел тамбурина.

После этой победы Бюиссон отбросил всякие сомнения. Как-то в воскресенье утром получаю открытку: Бюиссон дает вечером большой концерт в зале Шатле. Долг дружбы обязывает, и я отправляюсь послушать его, хотя меня и гнетет тайное предчувствие.

Великолепный зал полон до отказа: реклама возымела действие. Занавес поднимается, напряженное ожидание, полная тишина. У меня невольно вырывается возглас изумления. Посреди огромной сцены, где могут свободно разместиться шестьсот статистов, стоит в полном одиночестве Бюиссон, в своем узком фраке и перчатках похожий на кузнечика с желтыми лапками, точно сошедшего с забавных картинок Гранвиля,[66] где насекомые усердно играют на фантастических инструментах. Я видел в бинокль, что он размахивает своими длинными руками, от чего трепетали его крылышки, то бишь фалды его фрака. Ну, конечно, несчастный играл, стучал, не покладая рук, дул что было мочи, но в зал не долетало ни одной явственной ноты. Музыкант находился слишком далеко — сцена поглощала все звуки. Представьте себе сверчка, живущего в булочной, за печкой, который стал бы распевать серенады посреди Марсова поля! На таком расстоянии количество отверстий у галубета не сосчитаешь, не скажешь: «Меня осенило…» — и не упомянешь о «птице божьей»!

Я краснел от стыда; я видел вокруг недоуменные лица и слышал шепот:

— Какое издевательство!

Двери лож хлопали, зал постепенно пустел. Но так как публика собралась воспитанная, то музыканта не освистали, предоставив ему закончить игру в полном одиночестве.

Вы читаете Воспоминания
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату