По прибытии в Париж она была крайне удивлена, что щедрые обещания Нумы насчет двухсот франков в вечер, обещания, звеневшие в ее маленькой, разгоряченной воображением головке водопадом золотых монет, все не сбываются. Придя в ужас от чудовищной столичной дороговизны, она с первого же дня поддалась безумию, которое парижский народ именует «страхом нехватки». Будь она одна, ей легко было бы выйти из положения с помощью анчоусов и маслин — как постом, ну да, черт побери, как постом! — но у ее мужиков оказались волчьи зубы, куда длиннее, чем дома, потому что здесь было холоднее, и ей каждую минуту приходилось открывать свой «мешочек» — вместительный кошель, который она сама сшила из ситца и где позванивали три тысячи франков, вырученные от продажи имущества. Каждый раз, когда ей приходилось разменивать новую золотую монету, она делала это с тяжким усилием, словно отрывала от себя что-то, словно отдавала камни своего дома на ферме или последнюю лозу своего виноградника. Крестьянская жадность и подозрительность, опасение, как бы ее не обворовали, из-за чего она и решила не сдавать ферму, а продать ее, еще усиливались от страха перед неизвестностью, перед зияющим мраком Парижа, огромного Парижа, который она слышала
Ни один путешественник, заблудившийся в пользующемся дурной славой лесу, не вцеплялся в свой чемодан с такой яростью, с какой эта провансалка прижимала к себе «мешочек», когда она, в зеленой юбке и арльском чепце, на которые с удивлением глазели прохожие, переходила улицу или заходила в лавки, где ее походка с развальцем и диковинные названия, какие она давала предметам (сельдерей она именовала
С людьми она поначалу бывала смиренна, медоточива, но, отчаянно торгуясь с лавочниками и заметив усмешку на лице у одного, услышав грубый ответ другого, внезапно приходила в бешенство, и тогда судорога сводила ее приятные черты смуглой девы-южанки, она принималась махать руками, словно одержимая, и извергать на собеседника бурлящий поток хвастливых речей. Тут фигурировали история кузена Пюифурка и его наследства, двести франков за вечер, их покровитель Руместан, о котором она говорила так, словно это была их собственность, которого она называла то просто Нума, то
Здесь, в начале улицы Монмартр, где из открытых дверей продовольственных лавчонок несется не только запах овощей, свежего мяса и колониальных товаров, но и сплетни и секреты жителей квартала, она уже через неделю стала притчей во языцех. И как раз именно это — насмешливые расспросы, с которыми ей протягивали сдачу вместе с ее весьма скромными покупками, намеки на беспрестанно откладываемый дебют ее брата, на наследство Бедуина, именно эти удары по самолюбию еще больше, чем страх беэденежья, настраивали Одиберту против Нумы, надававшего им с три короба обещаний, которым она и тогда еще не очень-то верила, — и имела к тому все основания, — не верила, как истинная дочь Юга, где воздух настолько легок, что слова там летают быстрее, чем где-либо еще.
— Надо было ваставить его подписать бумагу.
Это сделалось у нее навязчивой идеей, и каждое утро, когда Вальмажур отправлялся в министерство, она не забывала пощупать карман его пальто — не забыл ли он листок гербовой бумаги.
Но Руместа ну приходилось подписывать документы поважнее, и голова его была занята делами более срочными. Он обосновался в министерстве в лихорадочной атмосфере новых веяний, погруженный в неотложные заботы и, как это всегда бывает с людьми, только что пришедшими к власти, еще воодушевленный своими замыслами. Все здесь было для него ново: и просторные комнаты правительственного здания и более широкий кругозор, открывшийся перед ним с этого высокого места. Выбиться, «завоевать Галлию», как он выражался, было, пожалуй, не так уж трудно. Другое дело — укрепить свою власть, оправдать удачу умными преобразованиями, попытками ввести улучшения… Он ревностно принялся за дело, наводил справки, советовался, совещался, окружал себя светилами. Вместе с почтенным профессором Бешю он изучал недостатки университетского образования и способы искоренить из лицеев вольтерьянский дух, старался провести реформы в театральном училище, в Салоне, в Музыкальной академии, опираясь на опыт г-на де ла Кальмеда — своего помощника по делам изящных искусств, двадцать девять лет просидевшего в управлении, и на опыт директора Оперы Кадайяка, которого не свалило даже то обстоятельство, что его уже три раза объявили несостоятельным должником.
Беда была в том, что он не слушал этих господ, а сам говорил целыми часами, потом, взглянув на часы, вскакивал с места и отпускал их.
— Вот черт! Я совсем забыл про заседание совета министров… Ну и жизнь! Ни минуты свободной. — Итак, мой друг, решено… Пришлите мне свой доклад.
И доклады взгромождали письменный стол Межана, которому, несмотря на его ум и всю его добрую волю, хватало времени только на текущие дела, а крупные мероприятия приходилось класть под сукно.
Подобно всем вновь назначенным министрам, Руместан назначил всюду своих людей — «цвет» улицы Скряба, в частности барона де Лаппара и виконта де Рошмора, вносивших в кабинет аристократический душок; оба они, впрочем, сразу ошалели, ибо ничего не смыслили в делах министерства. Когда Вальмажур впервые появился на улице Гренель, его принял Лаппара, специально занимавшийся изящными искусствами, главным образом беспрестанно посылавший курьеров, драгунов, кирасиров к артисточкам маленьких театров с приглашениями на ужин, запечатанными в величественные министерские конверты; иногда конверт был даже пустой и являлся только предлогом для того, чтобы одним видом министерского кирасира успокоить и подбодрить девицу, не получившую в положенное время очередного взноса. Барон принял тамбуринщика с благодушным, слегка высокомерным видом вельможи, к которому явился его арендатор. Он сидел, вытянув ноги во избежание складок на брюках синего сукна, и говорил с ним, цедя слова и не переставая обтачивать и полировать ногти.
— В данный момент очень трудно… министр так занят… Скоро, через несколько дней… Вас известят, милейший.
Но музыкант простодушно признался, что дело некоторым образом не терпит отлагательств, ибо их средства далеко не неисчерпаемы, — тогда барон, положив напильничек на край письменного стола, с самым серьезным видом посоветовал ему приспособить к тамбурину турникет.
— Турникет к тамбурину? А для чего это?
— Черт побери, милейший, да для того, чтобы торговать билетиками «на счастье» во время мертвого сезона!
В другой раз Вальмажур наткнулся на виконта де Рош* мора, который в тот момент с головой ушел в какую-то пыльную папку. Наконец он поднял голову с мелко завитой шевелюрой, заставил посетителя обстоятельно объяснить ему механизм инструмента, что-то записал, попытался понять, в чем дело, а под конец заявил, что вообще-то он занимается вопросами вероисповеданий. Затем несчастный крестьянин уже ни к кому не мог пробиться, ибо все сотрудники находились у министра, в тех недосягаемых сферах, где пребывал его превосходительство. Однако он не терял ни спокойствия, ни терпения, и когда служащие, пожимая плечами, отвечали ему что-то неопределенное, он с неизменным удивлением смотрел на них своими ясными глазами, где в самой глубине зрачков мерцала полунасмешливая искорка — острый ум, светящийся во взгляде провансальца.
— Ну ладно… Ладно… я в другой раз приду.
И он приходил. Не носи он гетр до колен, не носи он своего инструмента через плечо, его можно было бы принять за чиновника: так регулярно приходил он в министерство, хотя с каждым разом это становилось ему все труднее.
Теперь уже от одного вида высокой арки ворот у него начинало колотиться сеодце. Там, в глубине, находился старинный особняк Ожеро с обширным двором, где уже складывали штабеля дров на зиму, с высоким двухлестничным крыльцом, куда так мучительно было подниматься под насмешливыми взглядами лакеев. Все окружающее только усиливало его волнение: и серебряные цепочки служителей, и расшитые