в то время она не обратила на это внимания.

– Если картина подлинная, – добавил Жолие, – то я готов благодарить бога, что вы ее спасли.

Девушка взглянула на полотно и попыталась понять, отчего оно стоит таких денег. Подсолнухи, ирисы и автопортреты Ван Гога мелькали повсюду – на плакатах, постельном белье, китчевых поделках… Но ведь все эти картины не так уж и стары, к тому же в них нет ни золота, ни изумрудов.

– Я что-то в толк не возьму… Даже если бы вот эта картина была одной-единственной, которую написал Ван Гог, разве она и тогда бы стоила так дорого? Ведь это просто живопись.

Жолие усмехнулся, но без какого-либо намека на снисходительность.

– Необъяснимо, правда? Великое искусство – оно и есть великое, причем отнюдь не потому, что уходит за большие деньги на торгах. В противном случае нефтяные вышки и торговые центры стали бы нашими величайшими произведениями искусства. Не деньги возвышают Ван Гога, и его величие нельзя выразить огромными ценами. Вообще говоря, деньги мешают видеть подлинное достоинство искусства.

– Да, но восемьдесят два миллиона?! – воскликнула Эсфирь.

– Именно, – сказал Жолие. – Скажем, вы познакомились с мужчиной. Он красив, прекрасно воспитан, обладает утонченными манерами… Словом, вроде бы неплохая партия для будущего брака. Это с одной стороны. Но если потом вы узнаете, что он к тому же владеет алмазными копями, то здесь к вашему восприятию его подлинной человеческой сути подмешивается кое-что еще. Деньги влияют на страсть. В одну секунду он покажется вам еще более привлекательным, а еще через секунду, возможно, придет пугающая мысль, что вас покупают. Исчезновение Ван Гога стало бы большим горем, потерей для всей нашей культуры, что далеко не связано с ценами на него. Деньги не есть мерило истинной ценности, хотя до окончательного вывода о подлинности этой картины может уйти масса времени. Эксперты, знаете ли, сильно нервничают, когда речь заходит о таких суммах. А то, бывает, на них и в суд подают. Есть шансы, что они наотрез откажутся давать стопроцентную гарантию.

«Деньги не есть мерило истинной ценности». Эсфирь с готовностью приняла такое утверждение и тут же спросила себя: почему? Разве оно не напоминает избитую истину?

– Послушайте, – наконец решилась она. – Я мало что понимаю в изящном искусстве, но это ведь скорее философский вопрос, верно? Что делает Ван Гога более важным, чем… ну, я не знаю… чем картина, нарисованная, скажем, дядей Мартина?

– Вот именно, – вмешался Хенсон, пряча улыбку. – Если на то пошло, дядюшка Ларе в самом деле увлекся живописью незадолго до смерти.

– Предполагая, конечно, что он был примерно на том же уровне, что и Ван Гог, – уточнила девушка.

Жолие задумчиво вытянул губы трубочкой.

– Н-да, мисс Горен, вы умеете докапываться до сути. Однозначного ответа нет. Во-первых, Ван Гог обладает исторической значимостью. Время от времени появляется мастер, меняющий путь, по которому развивается искусство. Ван Гог, можно сказать, развязал руки художникам. Им вдруг открылось то направление, в русле которого пойдет эволюция живописи. Они больше не занимались перепевами старых, уже проработанных тем, а, напротив, создавали новые.

– То есть Ван Гог – это все равно что Элвис, Боб Дилан или «Битлз»?

– Ну… – Жолие немного помялся, – в определенном смысле, пожалуй, да. Никто не способен заниматься после Ван Гога искусством, не ощущая его влияния. Работать можно и в его направлении или наперекор ему, но главное здесь, что Ван Гога уже нельзя игнорировать.

– Как в науке после Ньютона или Эйнштейна, – подхватил Хенсон.

– Думаю, найти можно много параллелей, – сказал Жолие:– Несомненно одно: этот глубоко неуравновешенный, а в конечном итоге и умалишенный голландец изменил живопись. Причем за очень короткое время. Он терпел неудачу во всем. Например, пытался стать проповедником. Слышали об этом? Потом занялся живописью, и, хотя его работы были любопытны, сам стиль походил на такой тупой и невнятный реализм, что говорил скорее об отсутствии техники, нежели об изобретении нового направления.

– Как у моего дядюшки Ларса.

– Наверное, Ван Гог все-таки был получше, – ответил Жолие с коротким смешком. – Но потом он переехал на юг Франции, где с ним под одной крышей поселился Поль Гоген. И внезапно цвет будто взорвался на его полотнах. В ту пору как раз стали много выпускать ярко-желтого пигмента в тюбиках, так что он смог выразить, что у него на душе. Вся его карьера продлилась едва ли с десяток лет. Живописью-то он стал заниматься в тысяча восемьсот восьмидесятом, хотя пик гениальности пришелся на период с тысяча восемьсот восемьдесят восьмого по девяностый, когда он покончил с собой. Никто и никогда столь радикально не менял путь искусства за такое короткое время.

– Мне кажется, все те истории про отрезанное ухо отнюдь не навредили ценам, – заметил Хенсон.

– Романтика ярко вспыхнувшего и тут же сгоревшего метеора, – сказал Жолие. – Его душевная болезнь была жестокой, спору нет, но вот его письма открывают перед нами человека, крайне внимательного и чувствительного к своему искусству. Он был гораздо большим интеллектуалом, нежели об этом принято думать. Толпа вообще считает его за дикого, необузданного лунатика. А он, знаете ли, очень много читал, да-да. И владел несколькими иностранными языками, даже греческим занимался.

В глазах Эсфири разговор слишком далеко ушел от злободневной темы.

– А где Сэмюель Мейер смог ее достать? – вмешалась она.

Жолие беспомощно развел руками.

– А знал ли он про нее? Возможно, он и понятия не имел о ее ценности. Такие вещи случаются, и нередко. Вы же сами смотрите всякие телешоу, про то, как чье-то бабушкино блюдце на поверку оказывается керамикой династии Мин.

Хенсон взглянул на картину.

– Держу пари, он отлично знал, что к чему. Да и как может быть иначе?

Вы читаете Заговор Ван Гога
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату