видимому, вполне серьезный и развиваемые положения выдержаны в духе ортодоксального благочестия, мы как бы возвращаемся к положительному тону и прославлению «неразумия» первой части речи. Но ирония «божественной Мории», пожалуй, более тонка, чем сатира Мории-Раэума и юмор Мории-Природы. Недаром она сбивает с толку новейших исследователей Эразма, которые усматривают здесь настоящее прославление мистицизма.
Ближе их к истине те непредубежденные читатели, которые видели в этих главах «слишком вольный» и даже «кощунственный дух». Нет сомнения, что автор «Похвального слова» не был атеистом, в чем его обвиняли фанатики обоих лагерей христианства. Субъективно он был скорее благочестивым верующим. Впоследствии он даже выражал сожаление, что закончил свою сатиру слишком тонкой и двусмысленной иронией, направленной против теологов, как лукавых толкователей. Но, как сказал Гейне по поводу «Дон- Кихота» Сервантеса, перо гения мудрее самого гения и увлекает его дальше пределов, поставленных им самим своей мысли. Эразм утверждал, что в «Похвальном слове» излагается та же доктрина, что и в более раннем назидательном «Руководстве христианскому воину». Однако идейный вождь контрреформации, основатель ордена иезуитов Игнатий Лойола недаром жаловался, что чтение в молодости этого руководства ослабляло его религиозное рвение и охлаждало пыл его веры. И Лютер, с другой стороны, имел право хотя бы на основании этих заключительных глав не доверять благочестию Эразма, которого он называл «королем двусмысленности». Мысль Эразма, как и автора «Утопии» (также далекого от атеизма), проникнутая широкой терпимостью, граничащей с равнодушием в вопросах религиозных, оказывала плохую услугу церкви, стоявшей на пороге великого раскола. Заключительные главы «Похвального слова», где Глупость отождествлена с духом христианской веры, свидетельствуют, что в европейском обществе наряду с католиками и протестантами, наряду с Лойолой и Лютером, складывалась третья партия, гуманистическая партия «осторожных» умов (Эразм, Рабле, Монтень), враждебных всякому религиозному фанатизму. И именно этой, пока еще слабой партии «сомневающихся», партии свободомыслящих, опирающейся на природу и разум и отстаивающей свободу совести в момент высшего накала религиозных страстей, исторически принадлежало будущее.
V
«Похвальное слово» имело у современников огромный успех. За двумя изданиями 1511 года потребовались три издания 1512 года — в Страсбурге, Антверпене и Париже. За несколько лет оно разошлось в количестве двадцати тысяч экземпляров — успех по тому времени и для книги, написанной на латинском языке, неслыханный.
Более, чем любое другое произведение кануна Реформации, «Похвальное слово» распространяло в широких кругах презрение к теологам и монахам и возмущение состоянием церкви. Но Эразм не оправдал надежд сторонников Лютера, хотя сам, безусловно, стоял за практические реформы, которые должны были возродить и укрепить христианство. Его гуманистический скепсис в вопросах религиозной догматики, его защита терпимости и снисходительности, его лукиановски непочтительная форма обращения со священными предметами оставляли слишком много места — даже с точки зрения протестантского богословия — для свободного исследования и были опасны для церкви как новой, так и старой. Противники Эразма недаром называли его «современным Протеем». Впоследствии католические и протестантские богословы старались — каждый на свой лад — доказать ортодоксальность его идей, но история расшифровала идеи автора «Похвального слова» в таком духе, который выводит их за пределы всякого вероисповедания.
Потомство не может упрекнуть Эразма за то, что он не примкнул ни к одной из борющихся религиозных партий. Его проницательность и здравый смысл помогли ему разгадать обскурантизм обоих лагерей. Но вместо того чтобы возвыситься над обеими односторонностями религиозного фанатизма и употребить огромное свое влияние на современников для разоблачения равно «папоманов» как и «папефигов» (подобно Рабле, Деперье и другим свободомыслящим) и для углубления освободительной борьбы, Эразм занял нейтральную позицию между партиями, выступая в неудачной роли примирителя непримиримых станов. Тем самым он уклонился от решительного ответа на религиозные и социальные вопросы, поставленные историей. Мир и покой ему казались дороже всего. «Я терпеть не могу столкновений, — писал он около 1522 года, — и до такой степени, что, если начнется борьба, я покину скорее партию истины, чем покой». Но ход истории показал, что этот покой уже не был возможен и катаклизм был неизбежен. У «главы европейской республики ученых» не было натуры борца и той цельности, отмечающей тип человека эпохи Возрождения, которая воплощена в благородном образе его друга Т.Мора, в борьбе за свои убеждения сложившего голову на эшафоте (за что Эразм его порицал!). Переоценка мирного распространения знаний и надежды, которые Эразм возлагал на реформы сверху, была его ограниченностью, которая доказывала, что он мог возглавить движение только на мирном, подготовительном этапе. Все его последующие наиболее значительные произведения (издание «Нового завета», «Христианский государь», «Домашние беседы») приходятся на второе десятилетие XVI века. В 20—30-х годах, в разгар религиозной и социальной борьбы его творчество уже не имеет прежней силы, его влияние на умы заметно падает.
Позиции Эразма в последний период его жизни оказались поэтому намного ниже пафоса его бессмертной сатиры. Вернее, он сделал из своей философии «удобный» вывод: мудрец, наблюдая «комедию жизни», не должен «быть мудрее, чем это подобает смертному», и лучше «вежливо заблуждаться заодно с толпой», чем быть сумасбродом и нарушать ее законы, рискуя покоем, если не самой жизнью (гл. XXIX). Он избегал «одностороннего» вмешательства, не желая принимать участив в распрях «глупцов»-фанатиков. Но «всесторонняя» мудрость этой наблюдательской позиции есть синоним ее ограниченной односторонности, ибо что может быть одностороннее точки зрения, исключающей из жизни действие, то есть участие в жизни? Эразм оказался в положении осмеянного им самим в первой части речи Мории бесстрастного мудреца-стоика, высокомерного по отношению ко всяким живым интересам. Выступления крестьянских масс и городских низов да арену истории «с красным знаменем в руках и с требованием общности имущества на устах» (Энгельс) [293] и были в этот период высшим выражением социальных «страстей» эпохи и тех принципов «природы» и «разума», которые с такой смелостью защищал Эразм в «Похвале Глупости», а его друг Т. Мор в «Утопии». Это была настоящая борьба народных масс за «всестороннее развитие», за право человека на радости жизни, против норм и предрассудков средневекового царства Глупости.
Однако между гуманистами (даже такими, как Т.Мор) и народными движениями эпохи, идейно им созвучными, практически лежала целая пропасть. Даже будучи прямыми защитниками народных интересов, гуманисты редко связывали спою судьбу с «плебейско-мюнцеровской» оппозицией, не доверяя «непросвещенным» массам и возлагая надежды на реформы сверху, хотя именно в этой оппозиции и выступала стихийная мудрость истории. Поэтому ограниченность их позиции сказывалась как раз в момент высшего подъема революционной волны. Эразм, например, порицал Лютера за его призывы «бить, душить, колоть» восставших крестьян, «как бешеных собак». Он одобрял попытку базельской буржуазии выступить в роли арбитра между князьями и крестьянами. Но дальше этого его мирный гуманизм не шел.
Независимо от личных позиций Эразма, его идеи исторически делали свое дело. «Эразмизм», как ересь «арианская» и «пелагианская», подвергается преследованию в эпоху контрреформации, но его влияние обнаруживается и в скептицизме «Опытов» Монтеня и в творчестве Шекспира, Бен-Джонсона и Сервантеса. Его внимательно читают французские вольнодумцы XVII века вплоть до П. Бейля (прожившего последний период своей жизни в родном городе Эразма — Роттердаме), автора статьи об Эразме и его последователя в рационалистическом подходе к богословским текстам. Эта эразмовская традиция приводит к французским и английским просветителям XVIII века, а также к Лессингу, Гердеру и Песталоцци. Один развивают критическое начало его теологии, другие — его педагогические идеи, его социальную сатиру пли этику.
Просветители XVIII века с новой, невиданной до того силой используют основное орудие Эразма — печатное слово. Лишь в XVIII веке семена эразмизма дают богатые всходы, и его сомнение, направленное против догматики и косности, его защита «природы» и «разума» расцветают в жизнерадостном свободомыслии Просвещения.
«Похвала Глупости» Эразма, «Утопия» Т. Мора и роман Рабле — три вершины мысли европейского гуманизма Возрождения периода его расцвета.
Современный обскурантизм вызывает тени прошлого из могил. Модные в наше время «семантическое направление» и неотомизм пытаются возродить спор средневекового номинализма и реализма, выродившийся уже в XVI веке в борьбу «скотистов» с «темнотами», над которыми насмехается Эразм.