Простились Репкин с Луначарским сердечно.
— Пишите, если будет возможность, и берегите себя! — попросил Луначарский.
Передав Танечке клеёнчатую тетрадь с записями заданий, Репкин побежал за вещами на квартиру к Гнединым.
Сборы у Репкина были недолгие: две пары белья, бритва, затрёпанный песенник. Гитару он подержал в руках и повесил опять на гвоздь. Может, дождётся его?..
Кроме Леночки, дома никого не было.
— Прощайте, барышня, — сказал Репкин. — Уезжаю на фронт. И дедушке скажите, что воевать поехал.
Репкин постоял на пороге гнединского кабинета. Задержав свой взгляд на чугунной печке, Репкин усмехнулся. Он вспомнил, как притащил печку и вывел железную трубу в форточку.
«Коптить город! Это варварство! — возмущался Гнедин. — Я позову дворника и сломаю это сооружение… Слышите, милостивый государь!» — горячился профессор.
Репкин продолжал стучать молотком.
«Вы на меня не серчайте, Алексей Лаврентьевич! Сажу мы отмоем. А в такой стуже Бетховена играть нельзя!..»
— Да, жалко, что не простились! — вздохнул Репкин. — Я записочку оставлю Алексею Лаврентьевичу. Ну, барышня, мне пора!
— Репкин, а вас не убьют? — спросила Леночка.
— Не должно этого быть.
Репкин поцеловал Леночку и, сбежав с лестницы, уже во дворе оглянулся. Леночка стояла у окна.
— До свидания! До свидания! — кричала она.
Сняв бескозырку, Репкин помахал ей.
— Всего вам, барышня, хорошего. Дедушке кланяйтесь.
Через несколько дней Танечка доложила Анатолию Васильевичу:
— Вас дожидается уже давно один человек.
— Просите, просите, — сказал Луначарский.
— Только он… — Танечка замялась. — Он не один.
— Просите, — повторил Луначарский.
В комнату вошёл Александр Иванович. Он старательно вытер у порога свои глубокие боты и огляделся: куда бы повесить шубу?
— К сожалению, я не могу предложить вам раздеться: у нас холодновато, я сам кутаюсь. — И нарком поправил на плечах старенькое драповое пальто.
Александр Иванович, сконфузившись, сел в кресло и протянул Луначарскому свёрнутый трубочкой листок:
— Это моё прошение.
Луначарский начал читать, постукивая карандашом по столу.
Шуба на груди у Александра Ивановича приподнялась, и из-под полы высунулась лохматая собачья мордочка: «Где это мы? Кто это стучит?»
Анатолий Васильевич улыбнулся. Он даже протянул руку, чтобы погладить необычного посетителя, но Фома исчез. Его выдавало только ухо — белое с серым пятном.
— Извините, — сказал Александр Иванович. — Это мой партнёр.
Клоун Шура вытер лысину большим цветным платком и стал ждать, когда народный комиссар дочитает его прошение. Шура писал всю ночь, старался, чтобы прошение было убедительным и кратким.
— Вы знаете, что такое агитвагон? Вам будет трудно, Александр Иванович! — сказал Луначарский.
— Я решил не сразу. Не с бухты-барахты, — ответил ему твёрдо клоун Шура.
— Агитвагон — это работа почти во фронтовых условиях, — стал объяснять Луначарский, не скрывая, что добровольцев из актёрской братии мало.
— Поэтому я и прошу вас, — настаивал Александр Иванович. — И не сомневайтесь. Я знаю, что меня будут хорошо принимать. Я в цирке почти сорок лет. Я очень прошу!
И Луначарский понял, что он не сможет отказать этому просителю.
— Благодарю. И ты благодари, Фома!
Клоун Шура отвернул полу своей шубы, и Фома снова высунул свой блестящий нос.
— Желаю успеха, — сказал Анатолий Васильевич.
Он вызвал секретаря и попросил написать Александру Ивановичу бумагу, в которой было бы сказано, что он, артист республики, зачислен в команду агитвагона на правах бойца Красной Армии.
Мрачный Захаров выдал клоуну реквизит и даже запряг цирковую лошадь, чтобы довезти имущество до вокзала.
— И собаку берёшь? — спросил он.
— Беру, — ответил Александр Иванович.
— Один я должен страдать, — сказал Захаров.
Александр Иванович старался его утешить:
— Дорогой! У вас тяжёлое ранение, и здесь вы очень нужны.
— Ранение заживает, а кто из нас там нужнее, ещё неизвестно! — хмуро ответил Захаров.
Рожок и гармошка
Стаял снег, отцвели одуванчики. В огороде за железнодорожной будкой в шершавых листьях лежали завязи тыкв.
Отоспавшись на печи, Тимошка грелся на солнышке, пил козье молоко и вырезал из свежей лозы дудки. Дудки тихо свистели, но заставить их петь Тимошка не мог. Отчаявшись, он с завистью поглядывал на медный рожок, с которым стрелочник уходил на дежурства. Вот бы поиграть…
— Какая это тебе музыка? Рожок, он строго для служебных сигналов! — сердился стрелочник и прятал рожок от Тимошки подальше.
Тимошка уходил за огород и там, лёжа в траве, подолгу смотрел на облака.
Облака плыли, громоздясь, как неприступные горы. Потом вдруг таяли в далёкой синеве, будто их совсем не было.
Тимошка пытался встать на руки. Руки дрожали, Тимошка валился на бок и плакал.
— Буду, буду кувыркаться. Не калекой же мне жить!
Передохнув, Тимошка начинал всё сначала.
— Алле! Крепче рука! Нога прямо!
Стрелочница смазывала ему ободранные коленки топлёным салом. Коленки заживали. Руки крепли, а тоска не проходила. Тимошка никак не мог привыкнуть к своей новой жизни.
Никто его не обижал. Его даже баловали.
— На-ка! — говорила стрелочница и совала ему то сушёную дулю, то печёное яйцо.
Нарушая тишину, мимо железнодорожной будки проходили поезда. В поездах ехали угрюмые, усталые немцы. Немцы везли хлеб, уголь, сало. Они везли это всё с Украины в свою Германию. Если бы они могли, они бы увезли всё, что было на украинской земле.