победу, верит непоколебимо, как в то, что будет утро, а потом настанет день. Значит, сильна Советская власть — она в крови у народа, и нету сил, способных уничтожить ее или покорить.
А в группе солдат, ехавшей вслед за нами, шел разговор о том, что наболело, что каждый день поминали соленым словом и в боях, и на отдыхе, — шел разговор о втором фронте.
Пожилой солдат, чубатый и рыжеусый, говорил:
—
Я бы этому господину Черчиллю соли на хвост не сыпал, — кислоты ему, трепачу, плеснул бы! Эх, братцы, доведись мне с ним встретиться…
Кто-то приглушенно хохотнул и спросил деловито:
—
И что ты ему сказал бы?
—
Не торгуй, сказал бы, правдою — больше выгоды будет!
Молоденький бойкий солдатик заговорил запальчиво:
—
Ты к совести его, Гаврюша, не стучись: там, где у другого совесть, — у него хитрость. Да и американские дружки только похваляются, а хвастать — не косить, спина не болит. Ты кровью исходишь, чтобы общее дело боронить, а дружки-американцы банки с тушенкой подсчитывают. Наши им жизни, брат, нипочем, они еще за каждый кусок колбасы тройную плату потребуют!
—
Зато Черчилль их куда как хвалит…
—
В хваленой капусте много гнилых кочанов! Дело-то ведь ясное — за нашей спиной стакнулись: мол, пускай Иван кровью своей землю удобряет, а мы, толстосумы, урожай придем собирать. В общем-то, братцы, верно пословица говорит, что змея меняет шкуру — не меняет натуру.
Сергей Николаевич тихонько смеялся:
—
А наши ребята, пожалуй, могли бы написать американцам да англичанам крепкое письмецо! Право, если бы от меня зависело, я разрешил бы.
Увлеченные разговором, мы миновали голые, выжженные высотки, и впереди, в двух километрах, уже виднелись в зелени садов белые домики Западной Вейделевки. Почуяв жилье, лошади пошли живее, но где-то близко, словно под нами, под землей, вдруг зародился смутный, прерывистый гул…
Сначала я подумал: самолеты. Нет. Небо было чистое от края и до края, а гул нарастал все отчетливей. Привстав на стременах, я оглянулся: над склоном высотки, что была от нас метрах в двухстах, взлетели пыльные смерчи. Танки!
Я обернулся к отряду:
—
Врассыпную!.. Обойти Западную Вейделевку и держать направление на Нововаславль…
Три танка одновременно выметнулись из-за склона и, идя на предельных скоростях, сразу же открыли пулеметный огонь. Замысел танкистов был ясен каждому — подавить нас гусеницами и расстрелять из пулеметов. И они легко расправились бы с нашей малочисленной, почти безоружной группой, если бы… Теперь я подумал об этом, как о редкостном счастье, — если бы не такая — изрезанная оврагами — степь…
Команду повторять
не приходилось,
— конница рассыпалась по степи
во все стороны; мой
Воронок, чуя опасность, птицей
пронесся над
яругой,
перелетел
через кусты
терновника, промчался по зарослям бурьяна. Зубков
оказался несколько впереди меня,
но его
конь вдруг
ша
рахнулся в сторону, покачнулся и рухнул
наземь.
Комиссар
успел
спрыгнуть в
самую последнюю
секунду.
Воронок
промчался дальше, и я с трудом удержал
его
над обрывом оврага, черно распахнутым в зарослях трав.
«Возвратиться к Сергею Николаевичу… Успею ли?..» Ревя моторами, три танка метались по степи, и от ливня пуль, как от бурана, в воздухе вихрилась сбитая трава.
Я видел, как падали наши бойцы, как падали
и
пытались встать, и бились в последних конвульсиях
лоша
ди. Чубатый рыжеусый солдат, тот самый, что
недавно
вел беседу
о
втором фронте, встал из бурьяна, глядя на своего сраженного коня. Я успел ему крикнуть:
—
Близко овраг… Поторопись!
Оглянувшись, я увидел в его руках гранаты. Да, удивительно запоминаются подробности этих считанных секунд. Гранаты солдат держал на уровне груди, а вокруг вихрилась трава, и было в его облике, в плечистой фигуре, освещенной предзакатным солнцем, невозмутимое, деловитое спокойствие.
Будто в кино, этот кадр сменился другим: комиссар Зубков приподнялся из буркуна, махнул мне рукой, размазал на потном лице полоску пыли:
—
Уходи, Александр Ильич… Успеешь!
—
Не ранен?
—
Нет… но уходи!
—
Вот что: не мудри. Берись за луку и становись на стремя. До обрыва сотня метров — дотянем!
Трудно было комиссару, не имея опыта джигитовки, сунуть в стремя ногу, удержаться за луку седла, но теперь нам было не до образцов кавалерийского искусства. Послушный Воронок будто понимал, что нам все равно не расстаться, и пошел мягкой рысью, осторожно неся двоих.
Я спешился у самого обрыва. Пулеметная очередь просвистела над нами, как ветер. Комиссар сделал шаг и покатился по глинистому откосу. Умный конь отпрыгнул в сторону, пробежал вдоль оврага, отыскал понадежнее склон и легко сбежал на каменистое русло. Я задержался на кромке лишь на какие-то секунды. Где-то очень
близко дважды грянули гранаты. Надрывно взвыл танковый мотор. Снова залился длинной очередью пулемет.
Я понял: чубатый солдат сделал свое дело — он бросился с гранатами под танк.
Уже вечерело, и вражеские танкисты прекратили преследование. Кто-то из бойцов доложил, что один вражеский танк подбит.
—
Если они попытаются взять его на буксир, — сказал я солдату, — отличная минута, чтобы перебить этих псов! Передай бойцам: человек пять — ко мне.
Он козырнул — «Есть!» — и бросился вниз по оврагу. Комиссар отчаянно карабкался по крутизне откоса, ухватился за корень, приподнялся, выглянул в степь.
—
Нет, Александр Ильич, эти прохвосты осторожны. Они подобрали экипаж, а машину бросили. Вон как торопятся!
Мы выбрались из оврага и подошли к покинутому танку. Он был совершенно цел, и только оборванная гусеница валялась в сторонке, в бурьяне. А из-под машины высунулась и застыла темная, жилистая рука. На пальце блестело золотое колечко…
—
Гаврюша… — тихо произнес кто-то из солдат. — Так ты, сердечный, до батюшки Дона и не дошел!
Мы собрали в степи убитых товарищей и похоронили их на высотке. Солнце уже зашло, и в небе медленно гасли густые багровые отблески заката. За черной извилиной оврага, густо чадя, горел фашистский танк. Сняв фуражки, солдаты молча стояли у свежего холмика земли, и великое
Вы читаете Твои, Отечество, сыны