Ансельмо, почувствовав колебания художника и ободренный его молчанием, снова заговорил:
— И знаешь еще что, Бернардино: мне хорошо известна твоя репутация — для представительниц прекрасного пола ты точно волк в овечьем стаде. Но в монастыре Сан-Маурицио ты окажешься среди святых женщин. И должен будешь вести себя соответственно. Это твоя последняя возможность спастись, ибо только там ты можешь скрыться от правосудия, больше я ничем тебе помочь не смогу.
— Можешь мне поверить, Ансельмо! — резко выдохнув, воскликнул Бернардино. — Именно сейчас я представляю для святых сестер наименьшую угрозу, ибо сердце мое осталось там, в замке на холме. Так что ни одна прелестная малютка в монашеском одеянии не способна соблазнить меня, пока такая, как она, ходит по земле!
— Мне тоже так показалось, — ласково улыбнулся Ансельмо. — Иначе я ни за что не стал бы рекомендовать тебе подобный выход. Но теперь я чувствую, что ты будешь столь же безвреден, как любой монах, — усмехнулся Ансельмо. — Нет, еще более безвреден, так как далеко не все монахи по-настоящему безгрешны. Лучше сказать, как евнух. — Впрочем, он напрасно ждал, что его друг улыбнется шутке, а потому попытался подсластить пилюлю: — Не расстраивайся так, это же не навсегда. Просто пока тебе лучше убраться отсюда.
И снова Бернардино вспомнил, как некогда ему пришлось бежать из Флоренции.
— А попечитель этого монастыря и твой будущий хозяин — человек очень хороший, — продолжал гнуть свое Ансельмо. — Он храбрый солдат, но при этом человек очень образованный, светский, настоящий придворный, который к тому же любит искусство.
— Откуда тебе это известно?
— Он мой дядя, — поколебавшись, ответил священник.
Бернардино прищурился. Он достаточно долго прожил на этом свете, чтобы понять, что это за «дядя».
— Ты хочешь сказать, твой отец?
— Да, — признался Ансельмо. — Он мой отец. Мой родной отец. И он действительно очень хороший человек, но, как всякий хороший человек, далеко не безгрешен. — Ансельмо потупился, разглядывая свои украшенные перстнями руки, потом прибавил: — Он всегда был добр ко мне, хоть я и незаконнорожденный, и очень помог мне… продвинуться по службе. И в остальном тоже… — Он махнул рукой, словно обводя весь свой прекрасный, богатый дом. — Мне уже удалось достаточно высоко подняться. И я, возможно, поднимусь еще выше, но любой скандал или бесчестье, если в нем будет замешано мое имя, сразу отшвырнут меня назад. — Священник посмотрел Бернардино прямо в глаза, чтобы тот смог почувствовать всю весомость этих слов.
Теперь уже потупился Бернардино.
— Да, я понимаю, — тихо промолвил он. — Я подвергаю опасности не только себя, но и тебя. Ну что ж, я ведь и ее покой и счастье ставлю под угрозу. И хотя это терзает мне сердце, я ни за что не уехал бы, если бы не та опасность, которой подвергаю тебя, ибо ты был мне самым верным, самым дорогим другом. Хорошо, рекомендуй меня своему «дяде». Я поеду в Милан. — И друзья обнялись, скрепляя этими братскими объятиями свой договор.
А несколько часов спустя, когда колокола прозвонили Повечерие, Ансельмо смотрел вслед Бернардино, под прикрытием темноты покидавшему его дом, и печально размышлял об их последнем разговоре. Сказав, что все хорошие люди не без греха, он действительно так думал. Ведь если бы он сам предстал у райских врат перед апостолом Петром, надеясь быть записанным в Книге Судеб на стороне добра, то на небесах все равно учли бы тот факт, что если Бернардино Луини и потерял свое сердце от любви к прекрасной Симонетте, то одновременно он, сам того не подозревая, украл сердце, только совсем другого человека — преподобного отца Ансельмо Бентивольо.
ГЛАВА 23
ТРОЕ ГОСТЕЙ В ЗАМКЕ КАСТЕЛЛО
Симонетта вновь сидела у окна и следила за дорогой. Она видела, как пришел отец Ансельмо, впустила его и молча выслушала. Ансельмо был ужасно огорчен тем, что она отвернулась от Бога, и выразил надежду, что вскоре снова увидит ее в церкви. Но, говоря так, он и сам понимал, что она не придет: столь сильным оказалось всеобщее осуждение любовников. И на обратном пути, когда миндальные деревья, словно прощаясь, махали ему ветвями, он думал о том, что, хотя образ Симонетты и будет отныне вечно с ним, в своей церкви ее самое он, возможно, никогда больше не увидит.
Глядя в окно, Симонетта видела и то, как вскоре после отца Ансельмо заявился и Бернардино. Она встала, держа в белой руке рисунок, сделанный им на тонком пергаменте, и даже на таком расстоянии ухитрилась посмотреть ему прямо в глаза, хотя лицо его видела нечетко. Он, точно зверь в клетке или запутавшаяся в черной паутине муха, казался как бы перечеркнутым по-зимнему голыми ветвями живой изгороди из розовых кустов. Симонетта сознательно отвернулась от окна, чтобы художник не успел заметить, как она плачет, и смяла в руке его подарок. Когда же она снова повернулась и посмотрела на дорогу, Бернардино там уже не было, и она одновременно и обрадовалась этому, и страшно расстроилась.
Бога Симонетта и вправду сейчас избегала, а вот к Бернардино подойти попросту не решилась. Не могла она достигнуть счастья таким дешевым способом! Да, она его любила, но отдаться ему пока ни за что не хотела — не могло быть хорошего конца у такого начала! Она могла забыть даже Бога, но только не Лоренцо. И не тот позор, который сама же навлекла на себя в церкви.
Теперь Симонетта осталась совершенно одна. Рафаэлла, заливаясь слезами, объяснила ей: Грегорио потребовал, чтобы она вместе с ним немедленно покинула виллу Кастелло, пригрозив, что иначе они никогда больше не увидятся. И Симонетта, разумеется, отпустила любимую служанку. Хоть она и была в ужасе от тех обвинений, которые выдвинул против нее Грегорио, но не смогла бы сказать, что он не прав. Ее дважды разлучили с любимым мужчиной: один раз — смерть, другой раз — люди, и она не могла и не хотела заставлять так же страдать и Рафаэллу, а потому сказала служанке, что та может уйти.
Симонетта прежде думала, что нет боли сильней, чем та, что была вызвана гибелью ее любимого мужа. Ей, однако, суждено было узнать, как сильно она ошибалась. Потерять Бернардино еще до того, как их любовь сумела хотя бы немного расцвести, оказалось бесконечно трудно, и размышления об этом делали ее вину тяжелее, а боль — сильнее. Симонетта прекрасно понимала, что если бы хоть раз встретилась с художником теперь, позволила бы ему заговорить с нею, то сама бросилась бы в его объятия и они окончательно загубили бы свою жизнь, предавшись тайной разрушительной страсти. Но даже утрата ею веры в Бога не могла освободить ее от определенных моральных правил и обязательств. Она по-прежнему твердо знала, что хорошо, а что плохо, хоть и мечтала о том, чтобы никогда этого не знать. В своем пустом холодном замке она согревалась лишь теплом собственного горячего сердца и обвиняющими воспоминаниями о поцелуях Бернардино, особенно когда огонь в очаге потухал. Впрочем, Симонетта одинаково сильно дрожала как от холода, так и от этих воспоминаний. Бродя по замерзшим миндальным рощам, она с грустью смотрела, как облетают листья с деревьев, которые ей удалось спасти от топора, и понимала, что так или иначе, но вскоре ей придется покинуть это поместье. Денег за работу натурщицей она больше не получала, а Манодората не появлялся у нее с тех пор, как в церкви случилось то ужасное происшествие. Впрочем, Симонетта и не рассчитывала на помощь столь уважаемого человека, хоть он и принадлежал к иной вере и посещал синагогу, а не тот храм, который она запятнала недостойным поведением. Опасаясь насмешек со стороны жителей Саронно, Симонетта продолжала держаться в стороне от всех и не осмеливалась выйти в город и добраться до ворот с шестиконечной звездой, за которыми жил Манодората.
Но оказалось, что она недооценила своего нового друга. Откуда ей было знать, что человек, всю жизнь подвергавшийся насмешкам и издевательствам, способен подставить вторую щеку? Она не понимала, что те, кого подвергают многолетнему осмеянию, сперва долго думают, прежде чем тоже прибегнуть к насмешкам. Как не понимала она и того, что жестокое осуждение, которому ее подвергли