постановлениям израильской веры и, вместо того чтобы предаваться в этот день, как подобает истинному израильтянину, благочестивым чтениям и размышлениям над бесчисленными предписаниями Талмуда и над непостижимыми тайнами Каббалы, осмелился охранять и защищать жилище отщепенца караима, поднимать в гневе руку свою на израильских детей, а в уединенных местах читать проклятые книги и петь светские песни.
2) Меир Эзофович, сын Вениамина, не только сам читал проклятую книгу „Mopэ-Небухим“ Моисея Маймонида, ложного мудреца, проклятого многими святыми раввинами и учеными нашими, но и подбивал к чтению ее и к обсуждению заключающихся в ней ересей и мерзостей своих товарищей и приятелей.
3) Меир Эзофович, сын Вениамина, в присутствии своих товарищей и приятелей извергал из уст своих мятежные речи против закона и израильских мудрецов, чем портил души израильских юношей и заражал их проказой неверия.
4) Под предлогом сострадания к нужде и к несчастиям народа он давал людям преступные и глупые советы, говоря, что надо обращать внимание на то, что делают кагальные с получаемыми от них деньгами; что надо различать в законе то, что исходит, от бога, и то, что исходит от людей; что надо рассеяться по широким полям и вести по ним плуги, как это делают темные и жалкие мужики-христиане.
5) Несмотря на то, что у него давно уже выросли на лице и на подбородке волосы, он не хотел взять себе жены и противился в этом воле старших, а нареченную ему израильскую девицу Меру, дочь Эли, дерзко отвергнул, чем проявил свое развратное решение уклоняться от законного супружеского союза.
6) Он вел нечистую дружбу с Голдой, караимкой, внучкой отщепенца, которому раввин Исаак и кагальные только благодаря своему великому милосердию позволяют жить в доме его отца, ибо караимы, как добровольно отпавшие от лона Израиля и не желающие признавать святости Талмуда и Каббалы, недостойны того, чтобы земля носила их на своей поверхности. Меир Эзофович, сын Вениамина, часто посещал их, с Голдой встречался в уединенных местах, осмеливался принимать из ее рук цветы и присоединял свой голос к ее голосу, распевая вместе с ней светские песни в шабаш.
7) Он не воздавал должных почестей израильским ученым, открывал рот свой для дерзких препирательств с ребе Моше, любимцем и учеником раввина Исаака, и на этого же реб Моше осмелился поднять преступную руку так, что реб Моше, получив толчок от этой руки, повалился на пол в хедере, а на него упал стол, и из-за этого произошли великие беспорядки и шум, для реб Моше — боль и страх, а для всего Израиля — скорбь и соблазн.
8) В непонятном своем озлоблении он обвинил перед чужим человеком реб Янкеля Камионкера в дурном намерении по отношению к этому чужому человеку, чем нарушил единство и союз израильского народа и подверг голову брата своего сильной опасности; чтобы отвратить от себя эту опасность, реб Янкель должен теперь перенести много неприятностей и потратить много труда и денег.
9) Не зная границ для своей дерзости и безбожия, он достал рукопись своего предка Михаила Сениора из тайного места, где она бы сгнила и рассыпалась в прах! Наполнив сердце свое преступной смелостью, он пришел в бет-га-мидраш, чтобы рукопись эту прочесть в присутствии всего народа и тем жестоко потрясти веру его отцов в старые законы и обычаи израильские. Ввиду того, что рукопись эта, как нам говорили призванные нами свидетели, наполнена самыми злонамеренными советами и страшнейшими богохульствами, какие когда-либо слышало ухо Израиля, чтение это мы считаем за самое большое преступление из всех великих преступлений, которые он совершил, и „а основании законов, заключающихся в святых книгах наших, и той власти, которая предоставлена нам согласно тем же законам над всяким сыном дома Израиля, мы постановляем:
Завтра вечером самонадеянный, дерзкий и непокорный Меир Эзофович, сын Вениамина, устами раввина Исаака, сына Боруха, будет предан великому и страшному проклятию, для выслушания которого шамесы должны созвать весь народ из города Шибова и его окрестностей. И когда на голову его падет это проклятие, он будет отвергнут от лона Израиля и позорно изгнан из дома Израиля. Вы же все, чтущие своего бога и закон его, живите спокойно и счастливо вместе со всеми братьями израильтянами!“
Шамес окончил читать, положил бумагу за пазуху, низко поклонился и быстро покинул комнату.
Несколько минут царило гробовое молчание; народ, черной стеной стоявший за окнами, не прерывал его ни малейшим звуком и тоже хранил молчание.
Вдруг Меир, до тех пор стоявший неподвижно, устремив взгляд на то место, где минуту тому назад стоял шамес, поднял вверх обе руки, схватился ими за голову и крикнул:
— Отвергнут от лона Израиля! Из дома Израиля позорно изгнан!
Судорожные рыдания, вырвавшиеся у него из груди, прервали голос его. Порывистым движением он отвернулся от присутствующих, закрыл лицо руками, лбом прислонился к стене и заплакал громким, страстным, раздирающим душу плачем. Достаточно было одну минуту слышать это рыдание, чтобы понять, что удар поразил его в самое сердце, что ожидающий его разрыв с народом терзал и рвал в нем самые сильные, самые глубокие струны сердца.
Тогда к нему приблизились его дяди, их жены и дочери и различными голосами, полными гнева и сострадания, угроз и просьб, начали требовать от него, чтобы он образумился, смирился и отдал рукопись Сениора на всенародное сожжение: может быть, тогда старейшины умилостивятся, и приговор, произнесенный ими, будет отменен. Мужчины теснились около него, женщины обнимали его, а к упрекам и порицаниям примешивались также и поцелуи.
Он не переставал плакать, не поворачивал лица и не отрывал головы от стены, а на раздававшиеся вокруг него крики и просьбы отвечал, отрицательно качая головой и повторяя только одно слово.
— Нет! Нет! Нет!
Это слово, вырывавшееся у него из груди, судорожно сжатой рыданием, было красноречивее всяких длинных речей; в нем слышались всевозможные оттенки человеческого чувства — отчаяние, сожаление, гнев, мольба и любовь.
— Тате! — сказал Рафаил, обращаясь к Саулу, неподвижно сидевшему в стороне на стуле, — Тате! Почему ты не скажешь ему, почему не прикажешь ему, чтобы он смирился и образумился, чтобы он отдал эту несчастную рукопись в наши руки; мы отнесем ее раввину и попросим смиловаться над ним!..
При этих словах Рафаила Меир открыл, лицо и посмотрел на деда.
Саул поднял голову, вытянул руку, словно желал найти перед собой точку опоры, и встал со стула. Его тусклый взгляд, ставший вдруг странно тревожным и подвижным, наконец, встретился с устремленным на него взглядом внука. Старик открыл рот, но ничего не сказал.
— Говори, тате, говори! Прикажи ему! — восклицало несколько голосов.
Старик зашатался на ногах. На его вздрагивавшем лице отразилась какая-то ужасная борьба, мучительное колебание души, которую тянут в двух различных направлениях. Несколько раз он пробовал говорить, но не мог и, наконец, тяжелым шопотом воскликнул:
— Он не проклят еще… Мне еще можно… Во имя бога Авраама, Исаака и Иакова, благословляю тебя, сын сына моего!
И весь, дрожа, с взъерошенными бровями, полными слез глазами, он опустился на стул.
Присутствующие обменялись взглядами, полными изумления и почтения. Меир подбежал, упал перед дедом на землю и принялся целовать ему ноги и колени, торопливо, горячо, шепотом говоря ему что-то о своей любви к нему, о рукописи Сениора, о том, что он уйдет отсюда и что когда-нибудь вернется обратно… Потом он поднялся с колен и выбежал из комнаты.
В эту минуту перед окнами дома не было уже никого. Черная масса людей отхлынула к середине площади и стояла там, почти неподвижная, только тихонько перешептываясь.
Удивительная вещь! Едва шамес прочитал слова сурового приговора, как волна почти бешеной ярости, вздымавшая у всех грудь, вдруг опала. Что-то произошло в толпе. Впечатлительная, всегда готовая, наподобие многострунной арфы, ответить звуком на всякое прикосновение, она дрогнула под влиянием какого-то нового чувства. Было ли это уважение к несчастию и позору, постигшим старинную, влиятельную и щедрую семью? Было ли это спокойствие, наступающее после удовлетворенной мести? Ужас или сострадание? Или все это вместе?
Толпа, которая только минуту назад вся кипела, проклинала, угрожала и готова была ниспровергнуть все, что стояло на пути ее гнева, вдруг умолкла, отодвинулась и стала печальной. Кое-где только еще раздавался смех мстительной радости или произносились слова оскорбления и осуждения, но в группах,