Поезд летел меж сырых лужаек, мимо худеньких лёгких березок, мимо елок со светло-зелёными свежими кончиками. Опять перегон, девочка в сером платке с хворостинкой в руках, маленькие огороды стрелочников, — а картошка уже зацветает… Начинался дождь, и все за окном постепенно тяжелело, набухало, покрывалось вечерней дымкой. Дождь стал сильнее, словно ива раскачивала длинными висячими ветками, и в вагоне даже через стекло запахло летним дождем, зеленым лесным миром, тревогами молодости. Поезд летел сквозь леса и поляны, как сама юность, торопливая и стремительная.
В Пскове была пересадка. За три свободных часа студенты осмотрели маленький город, в котором древнерусская старина смешалась со священной новизною, — здесь когда-то жил Ленин. Маленькие смешные трамвайчики подпрыгивали на каждом повороте, громыхали, как серьезные механизмы двадцатого века. Огромные каменные куличи башен шестнадцатого века — и квартира Владимира Ильича Ленина, где он жил тридцать с лишним лет назад, подготавливая издание «Искры». Высокие крутые холмы, те же, что и в старину, широкие луга, река, запруженная бревнами.
Через реку перебирались по узенькой доске, лежавшей на торчавших из воды толстых обрубках. Течение быстрое, вода не стоит ни минуты, — «в одну и ту же струю не вступишь дважды».
Древняя башня подпустила к себе безропотно. Студенты окружили ее, как стая воробьев. Арутюнян влез как-то в узенькое окно башни и гордо стоял там, показывая всем подошвы своих огромных новых галош. Девушки собирали под башней цветы, — ромашки и колокольчики. Маша взобралась на самый верх башни, бегала по ее толстым широким краям над рекой, кричала что-то вниз ребятам и бросала в них камушками. Высоко-высоко, а впереди видно широко-широко — река, луга, поля… Хорошо жить на свете!
Пушкинский заповедник встретил их знакомой по стихам красотой парка, живописным побережьем озера — «лукоморьем», высокими холмами перед Тригорским, скамеечкой Онегина в саду над рекой, — о реке, помнится, тоже читали: «И светлой Сороти извивы…» А Святогорский монастырь, перед которым раскидывалась по праздникам ярмарка… И он ходил, русый светлоглазый губастый человек в красной косоворотке, с палкой в руках, ходил в толпе, подслушивал песни нищих слепцов, собирал жемчуг словесный, записывал… Богатая его душа дарила любовью многих, пока он был холост и свободен, но сколько силы чувства и нежности было в каждой строке, которую вызывала у поэта любовь… Что же, здесь Маша поверила — да, люди разные, иные способны в жизни любить много раз. Иные, немного. Нет, невозможно было осудить этого великого поэта, невозможно было допустить, чтобы развратники и эгоисты прикрывались его именем. Маша скорее осуждала Наталью за недостаток чуткости и заботливости по отношению к такому мужу. Что же, Лиза искренне полагала, что ее муж — это тоже подобие великого человека. На всякий случай она проявляла к нему чуткость и заботу куда больше, чем пушкинская Наталья.
Здесь жил Пушкин… Здесь, в одной из этих аллей поднял он и спрятал камушек, которого коснулась ножкой милая ему женщина Анна Керн. А какие стихи родились из этой встречи, встречи мгновенной, короткой! «Как мимолетное виденье…» Ссыльный молодой поэт, раненный и осчастливленный одновременно этой встречей, подобно раковине, создал жемчуг из крохотной песчинки. Анна Керн! Мы давно забыли бы твое имя, если б не стихи, полные света и трепета, стихи, возникшие у поэта от встречи с тобой.
Маша ходила по старому парку, взбегала на зеленые бугры, с удивлением замирала, оглядывая «городище Вороничи», где писался «Борис Годунов».
Высокий холм перед Тригорским был насыпан в незапамятные времена, когда на Русь шла войною Литва. Маша еле вскарабкалась на этот высокий холм, под которым не раз проезжал верхом Пушкин, направляясь в имение Осиповой, чтобы скоротать вечерок с ее дочерьми. Маша устала и присела на маленький камень. Высоко! Не легко взбежать сюда, сердце так и колотится.
Но что это? Она приложила руку к груди, но услышала, как что-то толкнуло ее пониже сердца. Что это? Толчок повторился. Он был слабый, чуть ощутимый. Словно малое дитя спросонья двинуло крохотной ручкой или ножкой. Двинуло и снова замерло в беспечном блаженном сне.
Маша закрыла глаза и засмеялась. Так вот ты где очнулся, мой младенец! У Пушкина в гостях. Ты соучастник всей моей жизни. Ты поёшь со мной, когда пою я, вместе со мной ты с удовольствием ешь свежий ржаной хлеб с маслом, вместе со мной звонко откалываешь зубами кусок спелой антоновки. Ты доволен, когда обо мне заботятся и меня берегут, ты сердишься на тех, кто меня огорчает и обижает. Не одна, не одна!
Конечно, она не могла скрыть свою радость от товарищей. Нет, она ничего не сообщила им, но когда Геня спросил, почему лицо ее стало подобно луне, безусловно, не глупой луне, как у Пушкина, а луне умной, многозначительной и содержательной, почему она так блаженно улыбается, — Маша не скрыла правду.
Постепенно все ее товарищи, кроме, разве, самых равнодушных, меньше общавшихся друг с другом, — все узнали о ее радости. Следили, чтобы она не вздумала поднять тяжести, чтобы не забывала поесть.
Геня смешил ее, познакомив с одной из крестьянок Михайловского. Эта женщина снималась в кинофильме «Поэт и царь» в роли Арины Родионовны. Она хорошо помнила артистов и режиссера, что было вполне естественно. Но она же очень охотно рассказывала и о Пушкине. В ее сознании постепенно образ актера, игравшего Пушкина, слился с автором всем известных стихов и повестей настолько, что она забыла фамилию актера и просто называла его Пушкин. «Пушкин был такой цорненький, куцерявенький», — охотно рассказывала она, а Геня выспрашивал ее и всех смешил расспросами. «Я ему, Пушкину, белье стирала, — говорила крестьянка, — вон, на Сороти стирала. И ему, и режиссеру. А заодно и на кино снималась».
Время! Кто тебя остановит? Все проходит. «Летят за днями дни, и каждый день уносит частицу бытия…» — писал поэт. Он понимал неизбежность смерти и без страха смотрел вперед. Не потому ли, что знал — он бессмертен? Так-то так, но бессмертен он уже не для себя, а для нас.
И когда женщина в сереньком пальто — научный сотрудник Пушкинского музея — привела студентов к Святогорскому монастырю на могилу великого, привела и начала говорить «Здравствуй, племя младое, незнакомое… Не я увижу твой могучий поздний возраст…», по лицам всех юношей и девушек и по лицу самого экскурсовода вдруг пробежал какой-то ветерок, что-то изменилось в людях, и глаза заблестели, а руки потянулись за платками. И Маша почувствовала, как по ее обветренной щеке бежит что-то крохотное, бежит быстро-быстро. Да, на такую могилу нельзя прийти просто как в музей. Сюда пришли, словно на могилу отца или матери.
«Он с нами сегодня, потому что правильно жил потому что творил для нас и труды его живы. Только так можно не исчезнуть из жизни, не растаять бесследно во вселенной, — думала Маша. — Если даже забудут его имя и если где-то в чужих странах захотят показать, какова поэзия у русских, прочтут стихи его. И они будут просто стихами русских, и он будет жить до тех пор, пока будет жить его народ. Продолжение каждой маленькой жизни — в народе, в слиянии твоего труда с трудом твоего народа. А физическое твое продолжение — вот» — и она коснулась рукой пониже сердца, там, где недавно шевельнулся ребенок.
Предписания консультации она выполняла свято. Мыть полы становилось все труднее, — куда делась былая гибкость! На лице появились темные пятна, она подурнела, и только глаза сияли. Ося продолжал писать ей нежные письма, хотя знал, что она ждет ребенка и что жизнь ее сложилась совсем не так, как он предполагал. У нее тоже, как и у него, не хватало расчетливости, рассудительности, у нее тоже было это «никому не нужное постоянство». Ося с нетерпением ждал срока возвращения в Ленинград, чтобы увидеть Машу.
Начинался учебный год. Маша была уже в декретном отпуске, и ее никто не обязывал ходить на лекции. Однако она ходила и старалась ничего не упустить.
Однажды в воскресный день Маша занималась уборкой своей комнаты. Кто-то позвонил. Она вышла к двери в фартуке, с пыльной тряпкой в руке.
В дверях стоял мальчик лет тринадцати с каким-то высоким пакетом, завернутым в белую бумагу.