Младший дядя, с облегчением вздохнувший после того, как молочная кухня стала ненужной, занялся физическим воспитанием племянницы. Он переживал тот мучительный период своей мальчишеской жизни, когда приходилось признать со всей прямотой, что родители воспитывали его совершенно неправильно. Они не закаляли его, они пичкали всяческим рыбьим жиром, зимой натягивали меховой треух чуть ли не до самой шеи и завязывали шею шарфом, так что рот сам открывался от напряжения. Они почему-то упустили из виду, что он мальчик, мальчик, а не девчонка, что он не намерен прослыть «гогочкой» и маменькиным сынком, что трудности ему даже интересны, даже нужны.
Материнскую опеку Володя сбрасывал постепенно, со все возрастающей настойчивостью. Прошлой зимой обнаружилось, что вязаный шерстяной Володин шарф пропал. Мама искала его напрасно, она все равно не догадалась бы заглянуть в коробку с елочными игрушками, куда Володя самолично запихнул злосчастный шарф. Купить новый сразу не могли из-за денег, а когда деньги появились, мама уже настолько привыкла к новому виду Володи без шарфа, что уговорить ее не тратить деньги зря было совсем легко.
В нынешнюю зиму Володя долго не надевал зимнего пальто. Он пользовался материнской занятостью, тянул и откладывал и добегал в осеннем до самого декабря. Больше не удалось, но и это было достижением. Он вовсе не собирался портить матери здоровье крутыми реформами, он добивался своего постепенно.
Племянницу он учил физкультуре. Она выполняла все его приказания, делала зарядку, вытягивала ножки, как ласточка, когда он подымал ее над головой, держа обеими руками за маленькое туловище. Пусть приучается с детства, по крайней мере не будет конфузиться перед товарищами в школе во время лыжных вылазок и физкультурных игр!
Все полюбили маленькую Зою. Но Маша прекрасно знала, что девочке хорошо, пока она маленькая, пока не понимает, что у всех должны быть отцы.
Женя Воронов нравился Маше. Нравился волевым характером, юмором, еще чем-то. Но это было пассивное состояние — Маша ничего не собиралась предпринимать, просто было приятно видеть и знать: а я ему нравлюсь.
Придя однажды в библиотеку и заняв место, с которого ради нее поднялся Женя, Маша обратила внимание, что он не садится за соседний свободный стол, а хочет идти дальше. «Садись!» — кивнула она на соседний стол, думая, что он просто не заметил места. Он покачал головой. Потом, нагнувшись к ней, сказал шепотом: «Ты мне мешать будешь» и ушел в другой конец читального зала, откуда Маша не была даже видна.
Они стали частенько уходить из библиотеки вместе — Женя не раз оправдывался тем, что совсем не бывает на воздухе, а прогулки необходимы. Он все делал обоснованно, разумно.
Рассказывая о дне рождения своего приятеля, Женя посетовал, что Маша не пришла: «Без тебя было скучновато. И не только мне — о тебе не однажды вспоминал тот лохматый поэт. Скоро он тебе стихи посвящать начнет».
Только этого еще не хватало! Нет, длинноволосый привлекал не больше, чем диковинная музейная штучка. Странный человек! Восторженность сочетается с интересом к отвлеченным наукам, любовь к декадентским стихам — с искренними волнениями по поводу Испании… Какой-то винегретный человек, очень уж многоплановый, не понять.
— Он не кажется тебе странным, этот певец прерий? — спросила Маша однажды. — Очень у него необычные интересы, словно он составлен из совершенно разных кусочков.
— Откровенно говоря, я не обращаю внимания на то, что мне не нужно, — ответил Женя. — Стараюсь не засорять голову лишними впечатлениями. Он чудак, мало ли чудаков на свете? А когда я с тобой, я вижу в основном тебя… И даже когда тебя нет рядом, тоже вижу тебя… Тогда уж ты становишься помехой.
— Может, нам перестать видеться? — спросила Маша серьезно. — В городе библиотек много…
— Обиделась? Ты не обижайся, я не хотел этого сказать. Понимаешь, в двадцать четыре года человеку несвойственно быть постоянно одному…
— Даже когда у человека сессия на носу, государственные экзамены?
— Нет, сессия остается на своем месте, — сказал Женя серьезно. — Но ведь не одной сессией жив человек… «И надо же как-нибудь жить», как пишет Асеев, надо о своей личной жизни побеспокоиться. Молодость уходит… И даже сейчас… Не обязательно же позволять себе излишества, можно все делать разумно.
— Я не понимаю тебя, — сказала она, глядя в сторону.
— Не понимаешь потому, что мы на улице. Зайдем ко мне в общежитие, там я объяснил бы лучше. И ты бы поняла.
— Нет! — рассмеялась Маша, и в смехе ее послышались совсем не веселые нотки. — Спасибо за чуткость… За заботу…
И Маша умолкла.
— У меня что-то рука заболела, — сказала она ни с того ни с сего, чтобы прервать молчание. Они проходили мимо наметенного дворниками снежного сугроба, и Женя на время отпустил ее руку.
— Рука? И у меня сегодня заболела. Хочешь, покажу где? Здесь, выше локтя. Левая, — сказал он с неожиданной готовностью.
— И у меня — левая, выше локтя… — Маша уставилась прямо ему в глаза. — Откуда ты узнал?
— Я не узнал, я просто почувствовал, — сказал он тихим голосом и снова осторожно взял ее под руку. — Мы с тобой ближе, чем ты думаешь.
Они шли над Невой, спустились пониже к воде и остановились внизу, недалеко от моста. Вечер покрывал их пушистой полутьмой, силуэты прохожих на мосту расплывались, — шел редкий снег, словно растушевывая и без того расплывчатую картину.
Женя притянул ее к себе и поцеловал. Они стояли так, обнявшись, забыв о городе, о светившем возле моста электрическом фонаре, забыв о бредущих по мосту людях.
— Придешь… придешь ко мне завтра днем… приходи. Не бойся ничего, приходи! — бормотал он.
Она не могла его оттолкнуть тотчас, но уже поняла, что сил у нее хватит. И когда он отпустил ее руки и оба поднялись наверх, на гранитную набережную, Маша сказала:
— Ты не сердись на меня, но я не приду, не приду ни за что! Я уже один раз стала причиной чужого несчастья… Зонного несчастья, и теперь мне запрещено всё, всё на свете!
— Но никакого несчастья от меня никогда тебе не будет… Я же разумный парень.
— Я знаю. Все равно. Я теперь бесправная в этом… Не провожай меня!
И она вскочила в подошедший трамвай, хотя до ее дома было всего две остановки.
Вечером она плохо соображала, усталая за день и измученная происшедшим. Зато утром, когда мысли снова вернули ее к Жене Воронову, она стала вспоминать все, что знала о нем, каждое его слово.
Такой разумный, рассудительный, и вот… Но он и здесь поступает рассудительно, то есть хотел бы поступить. Значит, это у него не любовь? Он ни разу даже не сказал этого слова. Это просто увлечение, дань возрасту… «Молодость проходит…» Подальше, подальше, пока не поздно! Именно потому подальше, что несовершенная, примитивная, грубая Машина натура уже готова идти навстречу этой страсти, этому увлечению. А мы не дадим! Не допустим. Это и было бы тем страшным делом, которое тетя Варя назвала очень просто: «пойти по рукам».
Прийти в библиотеку на следующий день Маша не смогла. Когда пришла днем позже, все, казалось, было по-старому: Женя уступил ей место, пересев в конец зала, она занималась. И вдруг почувствовала на себе взгляд: кто-то смотрел на нее неотрывно, упорно.
Маша подняла глаза. На нее смотрела выходившая из-за барьера библиотеки сотрудница, которая прежде часто останавливалась возле Жени. Смотрела с ненавистью и в то же время жалобно.
«Что я ей сделала? — подумала Маша. — Отчего она сердится? Нет сомнения, сердится».
Маша вот уже месяц не встречала этой сотрудницы. Оказалось, она была в отпуске. И вот теперь, отдохнувшая и похорошевшая, она смотрела на другую женщину злыми и вместе жалобными глазами.
Маша вскоре забыла этот взгляд. Она сидела до конца работы библиотеки, и Женя ни разу не подошел к ней. Собирая книги, он прошел мимо и по пути коснулся ее руки, лежавшей на книге. Коснулся нарочно, в знак привета.
Они вышли вместе. Но сегодня Маша уже не была так безоружна, так беспомощна. Они разговаривали