— Цела, и не волнуйся. Эх ты, интеллигентка, побледнела даже. Жизнь — штука, весьма суровая. Ведь не выдуманы же враги, они существуют на самом деле.
— Машка! Кажется, мне сильно понравился один парень, — сказала ей Лида однажды. — Но только об этом никто, никто не знает. Это величайшая тайна.
— Конечно, тайна, если ты так хочешь. Он кто?
— Он тоже студент. Из юридического института. Конечно, человек он необыкновенный и незаурядный, но у него есть маленький недостаток…
— Какой?
— Он очень красивый, Маша. И мне кажется, что он знает о том впечатлении, какое способен произвести на девушек.
— Красивые большей частью дураки, — разочарованно сказала Маша. — Я не о нем, а вообще. Я тоже знала красивого, и не дурака, но, по-моему, красота часто приводит к самодовольству. Он нравится — и вот уже одной заботой меньше, человек доволен и воображает себя лучше других… До чего я не люблю самодовольных, ужас! А девушка если красивая, так непременно дуреха за очень редким исключением.
— Ты что же, себя считаешь дурнушкой?
— А то красавица? Я просто обыкновенная.
— Он, к сожалению, не дурак, — сказала Лида, мечтательно разглаживая рукой скатерть. — Он большая умница. У него, знаешь, такие светлые волнистые волосы, очень приятные, льняные… Мне почему-то очень хочется тихонько потаскать его за волосы, так, не больно… И собой он статный такой. Что-то независимое есть у него в осанке. Какое-то сознание превосходства даже…
— Ну вот, я так и знала. Сознание превосходства — это первый признак недалекого ума, всегда связанный с необыкновенными качествами, например красотой…
— Нет, дело не в том! — махнула рукой Лида. — Я не сказала тебе одной важной подробности… Но это лучше не говорить. Я понимаю, почему он держится так гордо. И ты, когда увидишь его, тоже поймешь… Я не хочу говорить, ты увидишь сама…
— Что увижу? — недоумевала Маша.
— Увидишь причину всего. Мне кажется, он мне не просто нравится. И мне так страшно: что, если он не чувствует того же? Мы видимся часто, но я ни в чем не уверена. Он, наверное, нравится многим.
Она даже слова «любовь» избегала и больше ничего не захотела рассказывать. Ей не терпелось узнать, какое впечатление произведет он на Машу. Условились увидеться в субботу, снова здесь же, у Лиды.
«Сдержанная она, ничего не рассказала. Я бы все-все выболтала подруге, — думала Маша. — А она о каких-то эффектах заботится, одно рассказала, другое нет. Наверное, так и надо. Наверно, так и поступают люди разумные, рассудительные…»
Когда в субботу она сняла пальто в передней квартиры Медведевых и, поправляя платье, сделала шаг в комнату, — первое, что она увидела, была странная помятая сумка-портфельчик, лежавшая в прихожей на столике. Из сумки торчала круглая полированная деревяшка.
В комнате у входа в Лидин уголок стоял молодой человек в темно-синем пиджаке, то и дело резким встряхиванием головы откидывавший назад прядь волнистых светлых волос. Он стоял, некрасиво опустив руки по сторонам.
— Знакомьтесь: Маша, Иван! — сказала Лида, показав одному на другого.
Маша шагнула вперед, собираясь протянуть Ивану руку, но на полушаге остановилась. Только сейчас она заметила, что обшлага его пиджака пустые.
Так вот о чем не могла сказать Лида! Это жестоко все-таки, подвергать подругу такому испытанию. Больше всего Машу встревожила мысль о том, что Иван заметил ее желание протянуть ему руку, и затем — невольное замешательство. Заметил и почувствовал боль, вспомнив о своем увечье.
В осанке Сошникова, действительно, было что-то надменное, словно он подчеркивал нежелание принимать милости и признавать свою постоянную зависимость от других.
Да, к такому надо найти подход… Где же он потерял обе руки?
Спрашивать сейчас не было возможности. Маша посидела недолго и ушла, оправдываясь тем, что Зоечка ждет. Лида тут же объяснила Ивану, что у Маши — дочка, уже говорит, уже понимает, уже даже песенки поет. Иван слушал, изображая участие, а Маша думала: какое ему дело до чьей-то дочки? Слушает только потому, что рассказывает об этом Лида, — ему, наверное, нравится ее голосок, глуховатый, бархатистый такой, уютный…
Его историю Маша узнала от Лиды на другой день, допросив ее с пристрастием в перерывы между лекциями.
Иван Сошников пережил трагедию не так давно. В самом начале коллективизации отец его, партизан гражданской войны, коммунист и инициатор создания колхозов в их районе, пал от руки кулачья. Он был человек прямой, не боялся угроз и намеков, сколачивал наиболее сознательных крестьян для борьбы за колхоз, и местные кулаки решили, что если убрать Сошникова, то не бывать колхозам в районе. Коммунисту Сошникову во всем помогал его сын комсомолец Иван.
Отца застрелили на глазах девятнадцатилетнего сына, в собственной избе. Но этого кулакам показалось мало. Выведя парня на середину избы к широкой деревянной лавке, они заставили его протянуть обе руки и отрубили их пониже локтя. Иван навсегда запомнил чернобородого палача, жителя соседнего села, который, прежде чем жахнуть топором по юношеским смуглым тонким рукам, сказал: «Будут у тебя руки коротки, чтобы не повадно было соваться в чужие дела, чтоб ходил бы ты нищим бездомным и даже руки не смог бы протянуть за подаянием: к поясу кружечку пристегнешь и будешь позвякивать копейками».
Мать Ивана, присутствовавшая при расправе, умерла на другой день — не пережила такого ужаса. А Иван, молодой, светлоглазый «партизанов сын», остался жить, остался беречь в памяти события той звериной ночи. Долго валялся он в больнице, залечивая окровавленные обрубки: хирурги сделали ему культи, раздвоив лучевую и локтевую кости наподобие двух пальцев. Боль, обида, неизгладимое горе закалили его ненависть до такой степени, что, наверное, он согласился бы сам застрелить убийц отца, как ни трудно это было сделать теперь, искалеченными руками. Он запомнил всех присутствовавших в их избе в ту темную ночь, — палачу помогал парень лет двадцати пяти — белые-белые волосы, светлые ресницы, веснушки и обнаженные при смехе десны, какие-то сырые красные десны. Парень этот помогал удерживать трепещущее, протестующее тело Ивана, когда кулаки стали выполнять свой зверский замысел.
Преступников судили, но тот, молодой, потерялся из виду. Иван узнал об этом позднее — во время суда он лежал в больнице. Участвовать в розысках он, понятно, не мог, — осваивал новую нелегкую жизнь, жизнь инвалида. Учился одеваться, есть, писать с помощью остатков рук. Нет, не милостыньку просить, — он пойдет учиться, он окончит институт. Не только же руками можно будет преданно служить тому делу, за которое погиб его отец.
И все-таки он очень нуждался в помощи. Снимал угол у отцовых друзей, ходила за ним бабушка, да вскоре померла. А найдется ли человек, чтобы ухаживать за безруким, убирать за ним, помогать ему всегда быть аккуратным, чистым, помогать учиться…
Но сила ненависти к врагам партии, озверевшим людям, суетившимся в тот страшный вечер в полутемной избе Сошниковых, была так велика, напор ее был так безудержен, что Иван Сошников переборол все свои беды. И прежде самостоятельный, любивший независимость, он старался заново научиться всему, что умел прежде. Он привыкал к новому положению, задавал своим новым рукам труднейшие задачи, и в конце концов стал жить и учиться, почти не отличаясь от своих товарищей. Писал он разборчиво, надевая на культю деревянный наконечник с ручкой.
Черты его лица не отличались особой красотой, — красавцем он мог показаться из-за своей осанки, манеры держать голову подчеркнуто вызывающе, гордо неся вперед подбородок и постоянно откидывая грациозным движением назад мягкие светлые волосы. Несмотря на свою инвалидность, Иван держался так, словно знал: девушки ему покоя не дадут, не он будет бегать за ними, а они станут сохнуть и объясняться в нежных чувствах. Он сознавал, как нелегка его участь, он научился справляться с бедой, и все это наполняло его гордостью. А сознание того, что он остался единственный из семьи и теперь всей жизнью своей должен отомстить за отца, доказать бесплодность жестокого напутствия «будешь милостыньку