Но не тут-то было!

Осенью, когда всё снова вовсю близилось к зиме, я наткнулся — лоб в лоб — на нашу учительницу. Она опять стояла с черноволосым.

Оба дружно повернулись ко мне и оба улыбнулись, будто я им подарки со сладостями нес.

— Вот и он! — воскликнул золотарь. Только теперь он был, хоть и в поношенном, но модном пальто и в крапчатой кепке, надвинутой чуть набекрень, не по-нашему, и я опять отметил в уме, что сразу видна его приезжесть.

Анна Николаевна ничего не сказала в ответ, просто, когда я, поздоровавшись и покраснев, проходил мимо, коснулась перчаткой моего плеча.

Не оборачиваясь, я пошагал далее, а когда успокоился, подумал: но она же не боится? Так чего трушу я?

Много лет спустя, уже в десятом классе, мы с приятелями раздобыли билеты на вечер танцев в красивом нашем, с колоннами, театре. Среди иных его прелестей было огромное фойе, устланное полированным паркетом: что может быть лучше для начинающих танцоров?

В углу фойе, на украшенной гирляндами эстрад-ке, ликовал и гремел маленький, но знаменитый в городе оркестр под управлением какого-то Сахара.

До сих пор мы с приятелем считали себя учениками, разучивали все эти фокстроты по-гамбургски и танго в маленьком школьном спортзале да бегали по соседним женским школам на совместные вечера. Выход в театр был парадом-алле, первым балом, увы, не толстовским — первым балом наших жестких послевоенных лет. К тому же в школах вечера проходили под радиолу, под хорошие, но пластинки, вроде довоенной еще «Рио-риты» или послевоенной «Голубки» в исполнении Клавдии Ивановны Шульженко: «О, голубка моя, как люблю я тебя…»

А тут мы шли на живую музыку: весь вечер, как гласили афиши, эстрадный ансамбль под управлением С.М. Сахара.

Итак, войдя в фойе, пропустив пару танцев, чтобы оглядеться и пристреляться, я с дрожащим от неопытности сердцем пригласил старшеклассницу сходных со мной лет — и заходил, загулял в бравурном фокстроте.

Переживая близость девицы, запах типовых духов «Красная Москва», веявший от нее, сосредоточенный на том, как бы не сбиться с ритма, я незаметно приблизился к эстраде, под сияющую, переливающуюся чистыми звуками трубу, и мельком глянул на солиста.

Хорошо, что я умел переставлять ноги, двигать ими в танце уже совершенно автоматически. А то бы точно оконфузился, встал бы как вкопанный. Но я заученно и исправно танцевал, и только разом взмок: в трубу дудел Соломон Маркович Цукер.

Задирая трубу, он прикрывал глаза от блаженства, раскатывал по залу волнующие рулады, а ему подыгрывала скрипка, распахнутый рояль и, ясное дело, целая ударная установка с барабанами и тарелками. Оркестр дудел громогласно, волнуя новых дебютантов взрослой жизни, поощрял нас к смелости, к будущему и еще к чему-то, пока непонятному, но много чего обещающему.

С третьего, с четвертого класса я, понятное дело, совершенно изменился, вырос, и солнечный пушок струился к моим щекам, но я-то ведь не думал, что меня нельзя узнать. И вспыхнул, встретившись со взглядом музыканта.

Бог ты мой! Он кивнул мне! Улыбнулся и кивнул, будто старому знакомому. Что мне оставалось делать? Я кивнул в ответ, нельзя же быть невежливым!

И только когда отодвинулся со своей дамой, все в том же, протяжном по времени, танце подальше от эстрады, проговорил, мне казалось, про себя, а получилось — вслух:

— Цукер! Цукер!

— Цукер по-немецки сахар, — ответила мне моя дама, будто я что-нибудь ее спрашиваю.

— А? — переспросил я.

— Ну, вы сказали — цукер?

— Да!

— Так цукер переводится как сахар, я немецкий учу. И по-украински сахар тоже цукер — у меня мама украинка.

Здесь можно было бы поставить точку, если бы, уж совсем став взрослым, я не узнал: Соломон Маркович был выслан из Литвы как сын богачей-родителей. Они владели какими-то заводами, и поэтому их отправили в лагерь, откуда не возвращаются. А выпускник консерватории заводами не владел. Он был только сын. Поэтому приехал к нам в ссылку.

А почему стал золотарем — я уже знал.

Времена изменились. Он назвался Сахаром — это было понятнее, для тех, кто танцевал под его музыку. И, наверное, приятнее. Но я так и не знаю, почему он кивнул мне тогда с эстрады: узнал или просто из вежливости?

Еще я так и не узнал, чем туба отличается от трубы.

* * *

Но вернусь в пору моего военного детства.

Видите — ив войну жилось интересно, а не страшно. Конечно, это касалось детей, не взрослых. Взрослые все время думали — чем накормить малых да старых, думали — как там на войне их мужья и сыны, а если про них думать уже без толку, потому что погибли твои родные, то плакали горько, а выплакавшись, жили дальше без улыбки и радости.

Детство устроено по-другому. Потому что оно неопытно. Не знает, с чем сравнить, потому что не помнит, к примеру, как было до войны. А раз сравнивать не с чем — память не хранит, не имеет таких знаний, — то малый человек все, что приходится на долю его, принимает как должное.

Если нет вкусной еды, если ты даже не знаешь, что это такое — вкусная еда, значит, будешь есть что дают. И детские капризы исключаются. Чего капризничать-то, если ты не знаешь, что еда, которую тебе дают, невкусная, а бывает какая-то другая, получше.

Дети не знают страха. Не всякого страха. Как, например, не испугаться, если тебя пугнули неожиданно из-за угла? А страха перед завтрашним днем. Дети, слава богу, не умеют предполагать, что произойдет через день или два с ними самими. А значит, с их близкими.

Даже если все вокруг ненадежно, дети надеются на взрослых, потому что взрослые для них вроде стен в домах: защищают от ветра и холода.

И вообще! Ребенок задуман так, чтобы солнышко, шутка, зеленая трава и доброе слово могли сразу превращать его в беззаботное существо вроде щенка, котенка или даже поросенка, который не чувствует ведь, что через мгновение ему достанутся неприятности или даже смерть…

Люди, которые оказались детьми в фашистском концлагере, рассказывали мне, что даже там у них получался веселый смех. Даже там посещало счастье от лишнего куска хлеба. Даже там нежились, испытывая радость от случайных лучей солнца.

Незнание иногда спасает душу. Незнание беды — тоже. Это и отличает детей от взрослых.

Знание тяготит, делает жизнь горькой. Вспомним опять, сказанное в Библии: многия знания — многия печали.

Но как это выходит у взрослых, понимаешь, только сам становясь взрослым.

Так что теперь я расскажу про нашу учительницу то, что узнал, лишь став взрослым. Хотя я и видел в детстве некоторые подробности картины, а все понять не мог и даже не должен был понять — ведь я не был ни догадливым взрослым, ни волшебником.

В то неволшебное время.

* * *

Итак, став взрослым и понемногу разговаривая с разными людьми, я постепенно выяснил, что и предположить в детстве-то не мог. А выяснил я очень даже простецкую влиятельность Анны Николаевны в нашем городе.

Ведь почему мы ее не видели в хлебном магазине никогда? Чтобы она карточки отоваривала? Да потому просто-напросто, что в хлебном у нее работала ее бывшая ученица. Анна Николаевна отдавала ей свою карточку, и та через день, а если надо, и каждый день, приносила хлеб к учительнице домой, а то и прямо в школу. Ходила за этим хлебом и уборщица Нюра — она же истопница и школьный водовоз — тоже

Вы читаете Крёсна
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату