тогда.

Вот тут-то мама сильно смутилась.

— Вы чё! Вы чё! — запричитала она, резко повернулась и быстро пошла к калитке. Хорошо, что бабушка посторонилась и дала ей дорогу, а то бы мама ее снесла.

— Данкешён! Данке! — кричал вослед нам Вольфганг какой-то Амадей, и я попробовал догнать маму, чтобы спросить, кого она имела в виду. А услышал, как мама говорила:

— Дура! Ну, дура!

Ясное дело, про себя.

12

Вольфганг Амадей Моцарт оказался великим композитором, и не немцем, а австрийцем. Впрочем, потом выяснилось, что и Гитлер — австриец, а в общем-то все они — и австрийцы, и немцы — говорят по- немецки.

Моцарта иногда играли по радио, и я, прислушиваясь теперь к музыке, понимал, что это был нежный человек, любил нескорую жизнь, скрипки и клавесин, сочинял печальные мелодии. Со временем, бывало, услышав, что сейчас будет музыка Вольфганга Амадея, я особенно внимательно вслушивался в сдержанные звуки, отыскивая связь того Вольфганга с этим, пленным, и собираясь понять, что хотела сказать мама, вдруг помянув ни с того ни с сего такого далекого от нас композитора, но так ни до чего и не мог додуматься.

Пришлось маму прямо спросить. И она очень даже интересную историю рассказала. Когда ей было лет, может быть, шесть и она с родителями жила в северном городе Архангельске, который, кроме северности своей еще и морской порт, куда приходят иностранные корабли, гуляла она за ручку со своей еще бабушкой, давно умершей. Была девочка нарядно одетой и, наверное, весьма симпатичной, как все маленькие дети, — многие взрослые улыбались ей и даже оглядывались на нее, и вот тут вдруг навстречу им несколько высоких — до неба! — дяденек, и на плечах и спине у них такие широкие как бы воротники с полосками, признак моряка, и тут один из них наклоняется к этой маленькой девочке, моей будущей — через много-много лет! — маме, и дарит ей конфетку в яркой обертке. Он что-то такое говорит не по-русски, мама этих слов, конечно, не помнит, но хорошо помнит, что обертка этой конфетки не походила на все другие конфеты: не фантик, с двух сторон закрученный или сложенный аккуратным уголком. Конфетка была круглой, и обертка оказалась круглая, золотая, и на ней был нарисован молодой мужчина в белом парике. Конфетку маленькая мама, конечно, съела, а фантик сберегла, и бабушка — ее бабушка — объясняла ей, что это великий австрийский композитор Моцарт. Мама сказала мне, что написано это имя было по- немецки и карандашом, быстро — вот как крепко запомнила! — написала мне это слово: «Моzаrt».

Я, конечно, стал допытываться, где же теперь эта обертка, но мама ответила, что потерялась, когда они переезжали из того самого города Архангельска в наш нынешний город.

— А может, я и сама выбросила, — сказала она, задумавшись. — Когда дети вырастают, их драгоценности меняются. А жаль.

Мне тоже было жаль. Я бы сейчас с удовольствием посмотрел на картинку из давних времен, когда моя мама была даже меньше меня, хм!

Она же, развспоминавшись, сказала, что считает тех моряков немцами, ведь, наверное, у Австрии нет своего флота, раз ее не омывают моря, и если тот немецкий моряк подарил ей конфетку — да какую, с Моцартом! — значит, не все они звери, да и этот большой немец, которого она лечила, вдруг показался ей похожим на того, с набережной в Архангельске, хотя это смешно ведь!

Во-от когда призналась мама!

И вовсе ничего не значит, что Гитлер тоже австриец, как и Моцарт! Их ничего не может объединять! Примерно так завершила она.

Впрочем, она завершила совсем не этим. На мои расспросы мама чистосердечно призналась, что ни разу в жизни ни на какие концерты не ходила, музыку Моцарта не слыхала, кроме, вот как и я, по радио, — да разве это всерьез? — но уверена, что такой красивый человек с золотой обертки плохой музыки написать не мог. И вообще был хороший человек.

— Не зря его убили! — сказала мама, как само собой разумеющееся.

— Как?

— Ну, отравили. Друг его, тоже музыкант. И звали его Сальери. Ну, да это ты еще у Пушкина прочтешь. Классе, наверное, в седьмом.

Но мне уже немедленно захотелось в библиотеку поскакать.

— И еще, — сказала мама, — он написал такую траурную музыку, ее исполняют на похоронах, ну, ты скажи, забыла, как называется. Так вот он написал ее по заказу какого-то богатого господина. Но играли ее по свеженьким нотам на его собственных похоронах. Представляешь?

Я, конечно, не представлял. Но мне зато понятно стало, почему мама себя дурой обозвала. И еще стало понятно, что Моцарт за Гитлера не отвечает. Хотя вот ведь убил же кто-то хорошего человека!

13

Между тем на городок наш обрушился зной. Я-то думал, что эта небесная благодарность вышла нам за зимнюю стылость, измерзшие ноги, за носы, ошпаренные морозами в невыносимо лютые холода. Но вот как-то странно природа нас поощряла: зимой нестерпимые холода, летом — такая же жарища, когда нечем дышать, и единственное укрытие — наш мудрый деревянный дом, бревенчатый, рубленый в лапу, как говорят мастера. Зимой он умел хранить драгоценное тепло, а летом каким-то таинственным способом утешал нас благородной прохладой. Так что едва ли не целый июльский месяц я укрывался в его тишине и покое, много читал, а если и выбирался на улицу, ходил по городу по каким-нибудь своим девятилетним делам, то как бы перебежками, от тени в тень, а, в общем, от дома до дома.

Бегал я, конечно, в городскую нашу библиотеку, быстро осваивал взятые книжки, бежать вновь опять предстояло по жуткой жаре, и я медлил, листал свои немногие домашние книги, среди которых две драгоценности, раззолоченные, как иконы, купленные мамой из последних ее денежных сил у эвакуированных врачей, — Пушкин и Лермонтов в издании Вольфа.

Они и стояли на этажерке, как иконы, под углом прислонившись к вертикальным перекладинкам, и как бы вполоборота друг к другу — наши Гении и русские Классики.

И вот оглаживал я ладошкой Пушкина, и меня вдруг осенило: Моцарт. Я вытащил тяжеленный том, уложил его бережно на свой стол, ласково листая страницы, отыскал нужное, стал читать и… почти ничего не понял.

Нет, понял, конечно, что Сальери завидовал Моцарту и отравил его, но вот эта зависть мне, малолетке, показалась неубедительной и самое главное, что мне понравилось и сразу врезалось в голову: «черный человек».

Мама говорила ведь мне тогда, что какой-то богатый господин заказал Вольфгангу Амадею траурную музыку, которую играют на похоронах. Но ничего не сказала, что это был черный человек.

Любопытно, я сразу представил, какой он. На базаре, при самом входе, где торгуют всякой мелочью, вечно стоял странный, маленько не в себе дядька, всегда с непокрытой головой, с широкой лысиной и седыми прядями, окаймлявшими ее. Но это не он был черным человеком. Он делал черных людей.

Одной рукой он щелкал ножницами, а другой держал картонный планшет, на который наклеены черные силуэты. За совсем небольшие деньги — какие, я уж теперь не помню, — он мог вырезать из этой черной бумаги ваш силуэт. Или вообще вырезать по заказу любую картинку. И, главное, он делал это быстро, прямо на глазах, тут же приклеив этот силуэт к маленькому листу белой плотной бумаги. Красиво выходило!

Так вот, того черного человека, который гнался за Моцартом в стихах Пушкина, я представил таким

Вы читаете Лежачих не бьют
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату