Еще как противно! Я привык ее видеть в красоте естества, безо всякой одежды.
Нехотя все же уступаю. Приодел, причесал, разрешил посмотреться в зеркало. На глазах преобразилась, человеком стала. Выбралась из угла, поплыла по комнате. Но держится на расстоянии. Понимает: с полетами сейчас не получится, нелетная погода. Идет грозовой фронт.
Гроза — от меня. Наэлектризован до предела. Искрюсь, потрескиваю. Пора разряжаться.
Сегодня у меня день вопросов без ответов. Сам терзаюсь и теперь Ольгу тащу на дыбу. Надеюсь хоть что-нибудь выведать о... О чем? Проклятье! Опять заскок — хочу спросить, не зная о чем. Мысль ускользает. У моего вопроса нет предмета и нет имени. Он беспредметен и безымян. Как и все в том мире, куда мы летаем. А куда мы летаем? И кто мы? Кто это сейчас передо мной? Ольга? А та, что уехала позавчера в командировку и вернется только завтра, — кто она? Тоже Ольга? Сколько же их — одна, две? Если двое, то к кому меня больше тянет, кто из них мне нужней? На это я, пожалуй, могу ответить. Меня тянуло летать...
— Заходил к тебе домой. С цветами.
— С цветами? С чего вдруг? Раньше ты не баловал, что-то не припомню.
— Тебя не застал. Обидно.
— Можно поправить. Прямо сейчас. Тебе только захотеть. Ну! Завали меня цветами.
Она развела руки, готовая ловить душистые охапки. Но мне не хотелось. Свел ей обманутые ожиданием руки.
— Разве тебе все равно — те или эти? — Я взмахнул кистью над головой, как если бы там парили цветы.
— Эти, — она повторила мой жест, — эти лучше.
— Чем же лучше?
— Таких ни за какие деньги не купишь. В природе их просто нет. Только в мечтах. Тончайший запах, нежнейший цвет. А хочешь — с голосом. Поющие цветы. В великом множестве. Тысячеголосая поляна, звук небесной чистоты... Хорал.
— Я нес тебе всего лишь левкои. Обычные левкои с грядки.
— Предпочитаю гиацинты. Но это неважно. Ты даришь левкои, а мне представляется — гиацинты или еще какие, какие мне хочется. Любые!
— А если веник? — спросил я, пугаясь своей догадки.
— Что — веник? — не вдруг уловила она.
— Если вместо цветов — веник? Тебе и тогда — гиацинты?
— Да хоть швабру! — она посмотрела на меня почти с отчаянием. — Пойми же, наконец: мы получаем только то, чего сами желаем. Каждый свое. Навязать нельзя. И это — прекрасно!
Теперь я уже не сомневался: она не видит меня. Каким-то образом угадывает мое присутствие, улавливает мои движения, и даже не сами движения, а их нервно-психическую суть, идущие от меня импульсы, но физически не видит. Для нее я существую лишь в воображении, как если бы она была слепая. Что-то похожее на внутреннее зрение. По прошлым встречам знает, какой я, как выгляжу, и таким представляет меня сейчас. Вчерашний образ.
Чтобы утвердиться в своей догадке, рискнул поиграть с ней.
— Посмотри, — говорю, — на меня внимательно. Ничего не замечаешь?
Она мгновенно почувствовала подвох. Настороженно уставилась, будто действительно пытается что- то увидеть. Даже зрачки от напряжения сузились. Но я-то знаю цену ее взгляда.
— Ну так что? — тороплю и тут же подставляю ей голову. — Видишь, обрился. Наголо. Сегодня утром. Можешь пощупать — лысый, совершенно голый. Яйцо.
Про бритье только что придумал. Месяц как у парикмахера не был. Оброс, ушей не видно и на затылке хоть косу заплетай. Вот, думаю, ты и попалась. Попробуй, угадай: бритый, не бритый?
А она, поняв, какую фигню я ей приготовил, вдруг развеселилась:
— Ты, — говорит, — когда в парикмахерской был, случаем голову там не оставил? Вспомни, а вдруг? С тобой всякое может статься. Сидишь здесь, лысиной похваляешься, а сам без головы, Что? При голове? Странно. А ведешь себя, как безголовый.
Поиздевавшись, она подплыла ко мне, ухватила за уши, притянула к себе и давай целовать.
— Какой же ты голенький? Для кого-то, может, и голенький, только не для меня. Я люблю косматенького. Вот такого, — запустила пальцы в мои волосы, зашептала горячо и ласково: — Ах, ты мой гривастенький, мой жеребеночек, белокурый шалун.
Я замотал головой, сопротивляюсь.
— Брюнет я! — кричу. — Никогда не был блондином. Жгучий брюнет. И лысый, лысый. Лысый брюнет!
Пытаюсь вырваться из ее объятий, но уже чувствую, как под ласкающими меня пальцами покрываюсь густыми космами, утопаю в копне волос. Пряди лезут в рот, щекочут ноздри, мешают дышать. Вот-вот задохнусь.
— Постой, — отбиваюсь, — я еще не все рассказал о тех цветах. Про левкои. Угадай, куда я их дел?
— Бог с ними, куда бы ни дел...
— Отдал мамаше с младенцем. Встретил на улице и вручил. Незнакомой, никогда раньше не видел.
Ольга отстранилась. Что-то в моих словах ее насторожило.
— Она что — красивая, понравилась?
— Не рассмотрел, не успел.
— Тогда почему именно ей?
— Не знаю. Наверно, потому, что с младенцем.
Ответил, не думая, экспромтом, без всякой задней мысли. А вышло — со значением. Не ожидал даже. Все вопросы, которым я так долго мучился, вдруг перестали быть вопросами. Как же все просто! Есть жизнь — с младенцами, колясками, пеленками. И есть... Нет, нет, тысячу раз нет. Ничего больше, кроме жизни, нет. Она одна. Неделимая. Неподдельная. Незаменимая. Все остальное— от лукавого. И сам лукавый — от нее, от жизни.
— Такая вот цветочная история, — обратился я к Ольге. — Что скажешь, моя кареглазая ведьма?
Но ее уже рядом не было. Когда-то улетела.
При желании я мог бы догнать, вернуть, сам увязаться за ней. Хотя вряд ли. Я не испытывал никакого желания, и в этом все дело. Даже обрадовался, что остаток ночи могу провести в одиночестве. Почувствовал, что мне это просто необходимо. Приятно самому себе взъерошить волосы и убедиться: свои, натуральные и не лезут в нос, не щекочут. Малость оброс, надо все-таки сходить в парикмахерскую, укоротить космы. А может, и совсем — остричься наголо и так ходить до возвращения Федора.
При мысли о брате я вздрогнул.
У нас на радиокомплексе переполох — потеряна связь с экспедицией.
Собственно, этого следовало ожидать. Долин предупреждал: когда корабль войдет в зону Р-облака, начнутся фокусы. Но тузы из Космоцентра знать ничего не хотели. Подавай им связь и немедленно.
Старик безвылазно корпел в своем кабинете. Думаю, он и дома перестал бывать. Когда бы ни понадобился — у себя. Хоть днем, хоть ночью. Спал ли он вообще?
Я заходил к нему запросто, по делу и без дела, и он воспринимал это как должное, даже не морщился. Как бы ни был занят, кивал на стул, садись, мол, и продолжал работать. Стол его — сплошной пульт с десятком экранов, и все они светились, мельтешили, пищали. В глазах рябило, голова кругом, а ему хоть бы что, управлялся. Время от времени он предлагал мне взглянуть на тот или иной экран. Я усердно пялился, будто понимал, иногда многозначительно хмыкал. Да он и не спрашивал моего мнения. Знал: меня интересовало лишь одно — как там у Федора.
От полковника Севцова никаких вестей. Корабль молчал.
Нас с Долиным тревожило не само молчание, а как он молчал. Связь прервалась в одночасье, вдруг. Еще не было серьезных помех, еще можно было как-то пробиться. Во всяком случае, видно было бы, что