карикатура. Сплошная грудь! Точно у меня нет ничего другого. Надо мной и так все смеются. А тут ещё ты!
Фаянсов взглянул на своё деяние как бы со стороны. Всё вышло, как он и задумал. В центре холста пышела жаром огромная нагая грудь. Из-за её заходящих солнц, вытянув шею, выглядывала сама Эвридика. Всё, что было ниже кофты — юбка, ноги, — и его сон остались коричневым контуром. Но это он доделает дома.
— Ну и глупцы, если смеются. Тебе-то что не нравится здесь? — спросил он ревниво.
— Да всё! Мы как договорились? Я буду одета. Ты обещал, а что сделал? Взял и раздел. Пользуешься тем, что у тебя краски, да? А грудь? Разве она такая? Ты её видел? Мою грудь? Скажи: видел или не видел?
— Ну, в прямом смысле не видел, — подтвердил Фаянсов. — Но это не имеет значения, ибо…
— Имеет! А как ты меня покрасил? Разве я мандарин? Врёшь ты всё, Фаянсов! Я два часа не курила, чуть не умерла.
— Зря ты обиделась. В сущности, это не ты, Вера Титова, а символ. Символ материнства, — пробормотал он миролюбиво.
— Да что ты нашёл во мне материнского? У меня и детей-то нет. Ни одного!
Видно, она не знала, плакать ей или смеяться.
— Но будут, будут, — заверил её Фаянсов.
— От тебя, что ли? Пришёл, навонял своими красками, не продохнуть!
— Но краски действительно пахнут специфически. По-моему, в их запахе есть нечто благородное. Так пахли краски у Веласкеса, Левитана, — обескураженно проговорил Пётр Николаевич.
— Ладно, сама виновата. Как была дурой, так, видно, дурой и подохну, — посетовала Эвридика.
Он принялся собирать своё добро.
— Пускай стоит. Ведь ещё придёшь. Надеюсь, не оставишь без юбки. И без ног, — великодушно пробурчала Эвридика, глядя на недописанный портрет. — И не бойся, на себе не женю. Знаю, что обо мне говорят. Хищница, только и смотрит, как бы выскочить замуж. А мне такой супруг, как ты, больно-то нужен.
— Я и не боюсь, — невольно улыбнулся Фаянсов. — А юбку и ноги, да и всё остальное пропишу дома. Мне главное было сделать подмалёвок.
— Слово-то какое. — Её передёрнуло. — Бррр…
Эвридика исподлобья следила за его вознёй, за тем, как он укладывает в ящике тюбики с краской, собирает мольберт Когда он поднял холст, она попросила:
— Ты бы завернул, что ли. А то выставил напоказ. Смотри, кому не лень, любуйся.
— Нельзя. Завернёшь, размажется краска, — пояснил Фаянсов. — Но можно сделать так… — И перевернул изображение вниз головой. — Не возражаешь? — пошутил он, желая разойтись с миром.
— Мне-то что? Это же не я, сам говоришь: только символ.
Он сейчас уйдёт, унесёт картину, а она и словом не поинтересовалась: что будет дальше с ним, её портретом? Ничего не поняла, наверное, он и впрямь написал другую женщину, может свою женщину.
Он нёс портрет вверх ногами, однако тот и в таком виде притягивал взоры прохожих. Возможно, именно этот вид и вызывал любопытство. Поди угадай, что там наворотил художник? Если натюрморт, то с чем? С женским ликом? Те, кто был флегматичней, только, не сбавляя хода, косили глазом. Холерики придерживали шаг и следовали дальше, пожимая плечами, так ничего и не узнав. Но один юный блондин, весь в прыщах, с голодным взглядом, что-то учуял, прицепился, шёл рядом квартала два, усиленно пялился на холст. Смотрелки жёлтые свои в орбитах, к счастью, удержал, не дал выскочить вон, однако шею едва не свернул — тщился заглянуть в лицо Эвридике.
— Никогда не видели женщины? Ай-яй-яй! А вы бы на руки встали. Лицом, как говорится, к лицу, — вдруг почувствовав себя собственником, желчно посоветовал Фаянсов.
Юнец смутился и, пробурчав «жалко, да?», отвалил в сторону, а Пётр Николаевич тут же раскаялся в содеянном. Кто знает, не с улицы ли начинается слава?
Дня три Фаянсов боялся подойти к мольберту. Удивительное дело, на студии он общался с самой Эвридикой, словно ничего и не было, ни сеанса, ни зелёной кофты, и помреж в своей излюбленной куртке ни разу не вспомнила и намёком, а тут стоило взять в руки кисть и палитру, и ему начинало мниться, будто он сейчас коснётся настоящей, живой Эвридики.
Потом исходящая от портрета магия стала постепенно терять силу, и Пётр Николаевич короткими наскоками с палитрой и кистью, отступая, когда снова возникало наваждение, довёл начатое дело до конца. Картину он так и назвал: «Помреж В.Ю. Титова». Но затем передумал, всё-таки это была иная, созданная его воображением женщина, передумал и обобщил: «Мечта о материнстве».
Краски сохли, как ему нетерпеливому казалось, долго — дня четыре. Потом Фаянсов взял отгул и, сунув в карман на всякий случай училищный диплом, отнёс портрет в городской выставочный зал, где в эти дни, по его сведениям и словно по его заказу, собирали летнюю экспозицию ко Дню защиты детей. Чухлову он решил не показывать, хотя Кирилл и советовал писать авангард, сам-то исповедовал бетонный реализм, и портрет вряд ли пришёлся бы ему по душе. Да и совестно было просить во второй раз, а волей-неволей вышло бы так, будто он намекает на протекцию: теперь, мол, пособи выставиться. Помог добрый человек красками и холстом, и за это спасибо.
Пётр Николаевич отыскал дверь с табличкой «Выставком» и предстал вместе с завёрнутым в газеты холстом перед членами комитета, мужчиной и женщиной. Те восседали в конце длинного стола лицом друг к другу, точно в кафе. И, точно в кафе, отпивали из чашек не то кофе, не то чай и вели приватную беседу, видимо, не предназначенную для чужих ушей. Точнее, они интимно
— А вы, оказывается, моралистка, — шутливо упрекал он, румяный бородатый господин, её, сухопарую даму в строгом деловом жакете. Тем самым вызывая на впалых щеках женщины слабое розовое пятно, похожее на осенний рассвет.
— А вы, бессовестный, готовы защищать всех мужчин, — в тон ему отвечала дама и поводила над чашкой длинными пальцами, брызгала ему в глаза лучами старинных перстней.
Это походило на флирт, и Фаянсов хотел было сделикатничать, выйти, но подумал, что тем самым поставит эту парочку в неловкое положение, как бы дав им понять, будто их милый секрет шит белыми нитками.
И он остался, прикинувшись несообразительным малым, и тем самым их сразу настроил против себя.
— Что вам угодно? — не очень-то любезно осведомился бородач, нехотя отвлекаясь от любовной игры, а его партнёрша обиженно поджала тонкие лезвия губ.
Осознавая свою хотя и нечаянную, но вину — они ворковали, два сизых голубка, он пришёл и всё испортил, — Фаянсов покаянным голосом объяснил причину своего неуместного визита.
— Ну, ну, покажите, что там у вас, — со скрытой угрозой предложил бородач.
Фаянсов освободил портрет от обёртки и, выдвинув из-за стола стул, установил на нём картину лицом к окну.
— «Мечта о материнстве!» — отрекомендовал он и отступил в сторону, открыв им обзор.
— Посмотрим? — сказал бородач своей даме, словно приглашая на вальс.
Они вышли из-за стола, выстроились перед портретом в ряд, заложили за спины руки. И смотрели на него, портрет, мучительно долго. Затем эксперты зашевелились, мужчина взглянул на партнёршу каким-то условным, только им понятным взглядом, а она ему ответила на том же условном языке.
— И всё равно плохо! — возразил Фаянсову бородач, хотя тот не произнёс и слова. — Тут и чужое влияние… О колорите уже и не говорю.
— А где вы видели этакий бюст? — возмутилась дама.
И мужчины невольно уставились на её плоскую грудь. Встретившись с Фаянсовым взглядом, бородач жалко улыбнулся: мол, чего нет, того нет.
Сначала Пётр Николаевич хотел открыть искусствоведке глаза, сообщив, что есть, де, в природе такой бюст, и он сам его видел, и всё же не решился сказать, боясь, как бы его признание не было истолковано