подворотни. Это знали все, и потому общее мнение было таково: в этом случае Карасёв безопасен, уж гений-то Пушкина повяжет его самодурство по рукам и ногам. Подтверждением тому служил сам сценарий, похожий на литературный монтаж. В кадр выходили актёры и читали куски из романа. Сама постановка виделась незамысловатой и даже скучной, но зато она верно следовала сюжету романа, себе режиссёр позволял только собственные скудные ремарки. И каково же поднялось смятение среди членов худсовета, когда, собравшись на прогон спектакля, называемый трактовой репетицией, они услышали вставленные в божественную поэзию Пушкина прозаические монологи, сочинённые самим Карасёвым. Онегин развязно рассуждал в гостях у Лариных о никчёмности земного бытия, намекая на существование некоего космического мира, куда, мол, все потом попадём, кто раньше, кто позже. Убив же Ленского на дуэли, Онегин нагло объявил: Владимиру на самом деле крупно повезло, и, мол, он, Евгений, завидует его гёттингенской душе, она обрела истинное счастье. «В этот момент Владимир мило беседует с Овидием и Данте. Вы не плакать должны, а радоваться! Радуйтесь за него, Ольга!» — восклицал Онегин перед безутешной Ольгой. Апофеозом спектакля стало объяснение Онегина с Татьяной-генеральшей, герой предсказал появление таких мыслителей, как Фёдоров, Циолковский и Вернадский. Вернувшись после бала в свою холостяцкую квартиру, Онегин привязал к венецианской люстре своё шёлковое парижское кашне, накинул на шею петлю и со светлой улыбкой покинул этот скучный мир, на встречу с приятелем Ленским. Говорили, будто у некоторых членов совета при виде этого вопиющего безобразия случились припадки истерики. Но, как впоследствии выяснилось, это были всего лишь цветочки. Ягодки последовали затем. На место происшествия, то есть к телу самоубийцы, прибыл участковый, милицейский капитан по фамилии Рындин. И в дальнейшем учинил допрос подозреваемой — генеральши Татьяны Греминой. Эта фамилия была позаимствована из оперы Чайковского.
— Лев Кузьмич, так нечестно! Вы злоупотребляете своим родством, — будто бы чуть ли не рыдая, упрекнул Карасёва директор, открыв таким необычным образом обсуждение спектакля.
— Иван Иванович, помилуйте! Да в чём же я злоупотребил? — будто бы невинно поинтересовался режиссёр.
— И вы ещё спрашиваете? Онегин дожил до конца поэмы… то есть романа, живёшенек-здоровёшенек! Это знают все, даже ученики младших классов. А что сотворили вы? Вы его убили!
— А что мне ещё оставалось? — усмехнулся Карасёв. — Онегин, как известно, чувствовал себя в этом мире лишним. Этот мир, я подчёркиваю, именно этот, в смысле наш, был ему чужд. И уход из него был, в сущности, очевиден. Пушкин всё понимал, но что-то ему помешало, и он так и не привёл героя к сему закономерному шагу. Видимо, виной тут Николай Первый и его цензура. Тогда ведь тоже не любили печальных концовок, — многозначительно сказал Карасёв. — И правдивое завершение романа при узости мышления властей могло показаться прямо-таки предосудительным. Намёк-с! На что? В нашей стране жить мыслящему субъекту никак-с невозможно! Кстати, это относится и к вам, почтенные члены совета. Не вы ли то и дело сетовали на якобы присущий мне пессимизм? Так вот вам светлый жизнеутверждающий финал!
— Лев Кузьмич, Пушкин сочинил роман так, как счёл это нужным. Он — автор! — будто бы враждебно напомнил главный редактор, единственный, кто пробовал не считаться с кровными связями Карасёва. Ему не всегда это удавалось, но тут он восстал.
— Если вам нужен только Пушкин, возьмите томик Пушкина и читайте. Режиссёр ставит спектакль, дабы поведать миру свои идеи! Понимаете? Свои! Выразить себя! — будто бы провозгласил Карасёв, и тем самым выдал свои истинные цели.
— Лев Кузьмич, ладно, вам плевать на святыни. Но при чём тут милиционер? — в отчаянии вскричал директор. — Как его? Рра… Рру… Ррес… — зарычал он, пытаясь вызвать в памяти имя одиозного, неизвестно откуда выскочившего персонажа.
— Рындин, — с удовольствием подсказал сам режиссёр. — Запомните эту фамилию. Капитан Рындин абсолютно при чём. В моём спектакле он осуществляет связь времён — эпохи Онегина с нашей, в коей мы существуем, верней пытаемся существовать.
— Иван Иванович, если вы сейчас спасуете перед ним, я вас перестану уважать, — подстрекательски воззвал к директору главный редактор.
— Лев Кузьмич… вы, разумеется, будете жаловаться… — бледнея, начал директор.
— Разве я когда-нибудь жаловался? — возразил Карасёв.
— Но мы всё время под этой угрозой, — признался редактор литературно-драматических передач, давно задавленный своим режиссёром.
— Тогда в этом виде ваш спектакль не выйдет в эфир. Я запрещаю данной мне властью, — объявил директор полуобморочным голосом.
Это был мятеж на корабле, почётным капитаном которого считался сам московский Карасёв. Видя такое, Лев Кузьмич, усмирив свою гордыню, попытался схитрить, предложил компромисс: мол, пусть спектакль пойдёт, как поставленный по мотивам романа. Но его уловка не имела успеха. Из глубин всё того же полуобморочного состояния директор слабым голосом требовал выбросить карасёвскую прозу и вернуть Онегину жизнь. Так и только так, не иначе!
Для Карасёва эти условия были невыполнимы. «Зачем мне спектакль, где нет меня?» — сказал он Фаянсову потом, уже день спустя, зайдя к нему в каморку. И тогда же бросил загадочную фразу, смысл её Пётр Николаевич осознал лишь через несколько дней. Лев Кузьмич в тот раз с досадой проговорил: «Будь у меня поболее характера, и вся бы эта комедия кончилась в первом акте». «Зафинитилась в первом акте» — вот как выразился Карасёв.
Многим казалось, мол, директора хватит ненадолго, ну поартачится день-два и выбросит белый флаг. На то же самое рассчитывал и Карасёв и потому-то и заказал ему, Фаянсову, через засланную Эвридику новые заставки. Но директор держался, хотя и ходил, испуганно вжав голову в плечи, точно ему угрожали не кирпич, не всё тот же горшок, а кое-что покруче — над его плешью зловеще нависала персональная тяжёлая бетонная плита. А руки на рычагах держал московский Карасёв, предоставляя директору последний шанс.
Его племянник каждый свой день так и начинал с директорского кабинета, то убеждал, то скандалил, однако чиновник, нечаянно познавший вкус свободы, уставив взгляд в письменный стол, упорно бубнил своё:
— Если вы избавите спектакль от своих фантазий.
— Этого не будет! — кричал режиссёр.
— Тогда жалуйтесь дяде, — уныло отвечал директор.
И, наконец, его черноокая секретарша пасторальной крестьяночкой, засевающей ниву, прошла по редакционным комнатам, звеня браслетами, разбросала по столам машинописные листы с программой передач на ближайшую неделю. Студийный люд тотчас накинулся на странички, собранные тоненькой тетрадкой, повёл толстыми и худыми, корявыми и прямыми пальцами по строчкам и, не найдя и впрямь карасёвского спектакля, в самом деле поверил: да, Иван Иванович переборол свой страх.
После этого ждали, мол, уж теперь то Карасёв швырнёт на зелёный стол свой главный козырь — дядю-туза. Или на первый раз обойдётся проще — наберёт телефонный номер Лидера-короля, тот сам предложил Льву Кузьмичу: «если что, звоните». О чём помнили все участники этой истории.
Но Карасёв так и не позвонил, оставил все козыри при себе и этой же ночью повесился на белом шнуре в своей квартире.
На студию эту трагическую весть доставил участковый инспектор, на участке которого жил и ушёл из жизни Лев Кузьмич.
Он пришёл поздним утром, к окончанию планёрки. Многие уже разошлись, кто в аппаратную, кто в студию, кто по своим редакциям, и в директорском кабинете остались близкие к руководству лица. Избранные обсуждали отсутствие Карасёва. Все сошлись на том, что режиссёр сейчас на приёме у губернатора, роет Ивану Ивановичу глубоченную яму. Горячие головы предлагали свои контрмеры, рекомендуя, к примеру, оклеветать Льва Кузьмича, приписав ему нечто аморальное, ну, скажем, взятки с актёров. Но к чести директора он это отверг, а когда он отверг и вариант с гомосексуализмом, вот тут-то открылась дверь, и секретарша, звеня браслетами и словно их звоном предупреждая о возможных неприятностях, известила: