гнали ребятню на улицу, их провожал вопль сеньоры Вале, которая выкатывалась в своем кресле из задней комнаты в лавку, шлепая мальчишек веником, те убегали, словно их ветром сдуло, но если кто не купил еще что нужно — немного погодя возвращался в волшебную пещеру на цыпочках.
В тот день, когда они пошли покупать маску, именно так все и было: сеньора Вале получила хорошенькую взбучку, и Тимотео как сумасшедший, ну совсем как сумасшедший, заводил игрушки, чтоб поскорей их продать, гонялся за мальчишками с дубинкой и тискал жену. А она: что ты делаешь, Тимотео, — а сама не выпускала из рук веник, — что ты делаешь, хи-хи-хи, хи-хи-хи. А так как приближался карнавал, лавка представляла собой настоящий базар грехов и искушений, повсюду висели маски, которые до той поры Титин видел лишь мельком. Сеньорита, преподававшая катехизис, твердила: во-первых, нельзя говорить “клянусь тебе”, лучше сказать “бог свидетель”; во-вторых, когда проходишь мимо лавки Тимотео, опусти глаза и двумя пальцами сделай знак креста, потому что эти маски придумали ведьмы, республиканки, воспользовавшись дозволенным праздником, карнавалом, — то же самое говорил, хитро подмигивая, забулдыга причетник с сизым носом. А Тимотео покупал маски у ведьм и выставлял на продажу, и они искушали тебя, глядя пустыми дырами глаз и сатанински усмехаясь, ими были увешаны все стены лавки от пола до потолка, а еще они отражались в зеркалах.
Их надевала на себя инвалидка, сеньора Вале, выкатывалась из задней комнаты и заливалась, заливалась, заливалась счастливым смехом.
Маски были картонные, ведьмы размачивали картон, чтобы придать ему форму лица, а потом раскрашивали розовой краской, по мазку красной — на обеих щеках, а то еще приклеивали черную бороду или усы или и то и другое, проделывали дырки для глаз, а чтоб ты мог дышать и разговаривать — дырки у носа и рта, так что можно было даже показать язык, — все это грех, скверна. А чтобы маска держалась, были две тесемки, которые завязывались на затылке. Но уж самой-самой греховной маской была та, о которой сказал Бернабе, — маска черта. Титину даже казалось, что надеть ее — смертный грех: она была увенчана черными как смоль рожками, и на ней как будто отражалось красное пламя адского огня (что ты там ни говори), так что, когда ты проходил мимо лавки Тимотео, сложить пальцы крестом — ладно, куда ни шло, но уж опускать глаза — дудки, скажите это своей бабушке, потому что глаза Титина так и впились в маску черта, будь что будет, а что мне может сделать тетя Лоли! Титин и Бернабе заходили в лавку и убегали вместе с другими мальчишками, а потом вошли туда одни, с ними была только девочка в очках, со светлыми косами, но дело не в этом, они увидели что-то очень странное. На полу кувыркался шимпанзе, прыгала и стрекотала сойка, большая картонная кукла топала по прилавку, а в задней комнате Тимотео сидел в инвалидном кресле, а сеньора Вале сидела у него на коленях, и он так ее подбрасывал, что она чуть не кувыркалась, и Бернабе сказал:
— Они занимаются грехом.
— Грехом? — переспросил Титин, а девочка в очках и со светлыми косами сказала:
— Они делают ребенка.
Титин ничего не понимал, но не мог глаз оторвать от сцены, свидетелем которой был, но тут сеньора Вале издала дикий ликующий вопль, и Титин и Бернабе, испугавшись, пулей вылетели из лавки, а девочка осталась. Девочка осталась. Немного погодя они снова вошли в лавку вместе с другими мальчишками. Девочка по-прежнему загадочно улыбалась, а Тимотео, который уже вышел из задней комнаты, не обратил на нее никакого внимания. Собрал с пола игрушки и, как всегда, властно заговорил с ребятами: ну, кому чего, вот ты, чего ты хочешь, и Титин ответил:
— Маску черта.
— Гони реал.
Титин отдал ему реал и получил маску.
А Бернабе уставился в пол, дети его толкали, все тянули к прилавку зажатые в кулаке деньги и что-то покупали, и Титин все смотрел на друга, что это с ним, эй, что с тобой, — а тот молчал и глаз не поднимал, Титин ему:
да послушай, — он опять ни слова, и тогда Титин спросил:
— Ты хочешь маску?
Бернабе покраснел и продолжал глядеть в пол.
— А что ты хочешь?
Тогда Бернабе показал пальцем на маленькую сетку, в которой были шоколадные медали, обернутые в золотистую и серебряную фольгу, она стоила тридцать пять сентимо; Титин тоже покраснел, купил медали и отдал их Бернабе, тот сунул сетку в карман, пожал плечами и засмеялся.
— Съешь хоть одну, — сказал Титин, но Бернабе отказался.
— Да почему?
— Мне надо идти, надо идти.
И быстро ушел.
3
Часы пробили семь, я никогда не сознавал, что эти часы дают мне маленькую передышку, теперь я это осознал, осознал до конца, за восемь-девять минут можно прекрасно отдохнуть, на первый взгляд кажется, что это не так, но подремать еще восемь-девять минут — сейчас встану. Что? Семь? Должно быть, до этого мне снилось, что пробило семь, ох-хо-хо, восемь-девять минут; передышки — как будто пустяк, а вот восемь или девять часов — это очень много, надо же, мне все еще снится, что пробило семь, — встаю! И Вис открыл глаза. Наверное, со стуком захлопнулась дверца над циферблатом. Стрелки показывали двадцать минут восьмого, Бла звала с лестницы: “Вис!” Бриться некогда, выпил полчашки кофе, Бла хорошо знала, что с ним творится. Как ей не знать. Хотя долгих разговоров не было. Несколько раз обменялись скупыми словами, несколько раз помолчали. Было уже холодно, Вис ссутулился, вышел на улицу, добрался до автобуса, сел (не всегда было свободное место) и начал писать. Надо перетерпеть во что бы то ни стало это наваждение. Может быть, об этом он и написал.
Может быть. Отвлекался. Пульс автобуса не совпадал с его, черт подери. В туннеле времени писалось лучше. У метро пульс бьется ритмично. Сегодня, сейчас — ни слова более. Ни слова. Наконец вышел на станции Грин-парк, не спеша добрался до своего добровольного плена, пополз по клеткам кроссворда. Час за часом отбыл до полшестого, ушел… Снимая в прихожей пальто, заметил, что Бла широко улыбается, рот до ушей, и не успел он спросить, в чем дело, как она сказала: звонил Бофаруль. Бофаруль? Значит, он существует? Но спросил Вис совсем другое: “Откуда?” Нет — “где он?”. И Бла ответила, что в Валенсии и что будет дома весь день, поешь сначала, никуда он от тебя не денется, но Вис уже ничего не слышал, он набирал номер. Бофаруль? — Вис! — … вот дьявол! — Все! — Все? — Виса охватил смертельный страх. Сейчас Бофаруль разрешит все его проблемы. — Есть у тебя адрес Педро из Честе? — Конечно, дружище, разве я тебе его не дал? Ладно, записывай, хотя нет, постой, знаешь что, я завтра сам поеду в Честе, оттуда тебе позвоню — и все, тебе, конечно, придется взять отпуск на весь декабрь, к черту твою работу, я с тобой буду ездить повсюду, может, в Бадалону и не понадобится, как ты думаешь? Может, Педро съездит, но уж в эти-то хаэнские местечки, слушай, это здорово, завтра обо всем договоримся. Случилось это двадцать третьего ноября. Вис, повесив трубку, сказал: кажется, у меня грипп, есть у нас градусник? И Бла ответила: нет градусника, садись, поешь, — а Вис: ладно, сейчас, но аспирин все же не помешает. Весь этот вечер Виса одолевали сомнения: как я влип в это дело, согласится ли Педро мотаться по Испании, да и кто дал мне право во всем этом копаться и что подумает эта старушка, Да и кого я знаю в Кастельяре и в Вильякаррильо, как я явлюсь ко всем этим людям, то, чем я занимаюсь, — дело весьма деликатное, хорош, нечего сказать, к тому же я совсем не умею разговаривать с незнакомыми людьми… — все, об этом не может быть и речи, не поеду, почему эти люди должны мне доверяться, что я за персона… Дальше он в своих рассуждениях не шел, не мог пойти, упрямо твердил себе одно и то же, но мысли, в самых разных сочетаниях, прижимали его к стенке. И пугали, словно приходили в голову впервые. Он скажет Бла, что это безумие, что надо выбросить все из головы, а Бофарулю: ради бога, дружище, ради бога, — но он такой энергичный, а вдруг он уже поговорил с Педро! Позвоню ему сейчас же, — как это ты ему позвонишь, который час, по-твоему? Вис не пошел под утро в мансарду: смелости не хватило. Вы уж мне поверьте. На