столе ждали его разрозненные записи, реликвии, хранившиеся в картине, сама картина. Там собрано все, о чем он думал в предрассветные часы. Расстроился, совсем расстроился и долго не мог уснуть — как тут уснешь, и только собрался сказать Бла: это — безумие, как она ему сказала: послушай, ведь двадцать девятое — суббота и тебе на работу идти не нужно, так что мы можем вылететь в Барселону в тот же день, сейчас я взгляну на расписание самолетов, отпуск ты попросишь на месяц, а так у нас добавится еще два дня, весь декабрь и два дня, что ты на это скажешь? А Вис сказал: но, Бла, не кажется ли тебе, что это безумие, она сказала: да, конечно, самое настоящее безумие, что ж, сиди в своей тюрьме, и он ушел на работу, отвлекся своей нелепой работой, а вечером, когда вернулся, Бла показала ему ботинки, которые купила специально для поездки, — это мне? — случайно подвернулись, если не подойдут, мне их поменяют, — ботинки пришлись в самый раз, в новой обуви он почувствовал себя человеком, хотя ничего по этому поводу не сказал и все еще был в этих ботинках, когда позвонил Бофаруль. Дело зашло гораздо дальше, чем предполагал Вис: конечно, Бофаруль уже поговорил с Педро, тот обрадовался известию, его не удивила возможная поездка в Бадалону, Бофаруль считал, что Вис должен известить Педро письмом, — ах адрес? — записывай и запиши телефон его матери, — писала Бла, Вис только все повторял вслед за Бла, скажи ему, что мы будем в Бадалоне двадцать девятого, пусть он сообщит об этом Педро, — и при всей важности того, что говорил Бофаруль, про то, что его друзья-социалисты готовы представить его всем нужным ему людям, Виса больше всего интересовало одно: какой парик сейчас носит Бофаруль, а тот вдруг крикнул: у-у, сволочь, — Вис переспросил: что, что? И Бофаруль ответил: да этот поганец меня укусил, до крови разодрал лодыжку, понимаешь, играючи, он так мне обрадовался, — и слышалось повизгивание Лу, а Бофаруль, перед тем как повесить трубку, добавил еще: да, вот что, возьми с собой магнитофон, — Вис задумался, но Бофаруль сказал: обязательно, Вис, непременно, — тогда Вис сказал: ладно, — и Бофаруль попросил купить и ему магнитофон. Это было двадцать четвертого. Вечером Бла сказала, надо написать Педро. И они написали ему. А Вис все думал о магнитофоне, вещь, конечно, необходимая, чтобы записать живые голоса. Чьи голоса? Какие голоса в Испании ждут, чтобы я их записал? Неужели я вернусь сюда с запертыми, рвущимися наружу голосами на кассетах? Это ужасно. Голоса, живые слова? Ерунда, как я могу взять у кого бы то ни было его живой голос? Черт знает что. Мне бы, например, не понравилось. Мой голос? Это будет, наверное, кастильская речь с легким андалузским акцентом. С местными, хаэнскими, словечками, мне-то они понравятся. Люблю такое. И двадцать пятого Вис купил два магнитофона. Сбежав из тюрьмы в обеденный перерыв, отправился вместе с Бла на Тоттенхем-Корт-роуд[18] . Там много магазинов, торгующих магнитофонами и прочей электронной аппаратурой, там все что хочешь: кассетники, видеокассетники, стереофонические комбайны. Если ты мало разбираешься в этих штуках, у тебя возникает комплекс неполноценности, Бла и Вис скромненько прошлись по всем этим магазинам, где торгуют одни индийцы, и они обязательно стараются продать вам то, что вам не требуется, неважно что, а может, это один и тот же индиец успевает убежать из одного магазина и встретить вас в другом? И наконец, беззащитные и обескураженные, они купили два маленьких карманных японских магнитофона, почти невесомых и простых в управлении, просто чудо, сами убедитесь. Вечерело и подмораживало. Падал снег. Снежинки кружились вокруг фонарей. Вис постоял, поглядел на них и зашагал снова. А меж тем Бла уже позаботилась о билетах и паспортах, теперь она паковала чемоданы. Вернуться они могут через Мадрид. Повидаемся с дядей Антонио и моей матерью, говорила она. Конечно, говорил Вис, конечно. И вот наступило двадцать девятое. Ранним утром Вис поднялся в мансарду. Снег уже не падал. Но вчера и позавчера снег шел и шел, и теперь на крышах и в садиках возле домов лежал пушистый белый ковер. Вис подумал, что крыша и его мансарды, должно быть, покрыта таким же ковром, зажег плиту и приготовил кофе. На душе было легко. Он был совершенно уверен, что для его едва проклюнувшейся темы наступил переломный момент: либо она зачахнет, либо пойдет в рост. Хотя уже почти рассвело, между туч выглядывали звезды. Вис подошел к столу и нацарапал на одном из листков сумасшедшего календаря: “Сколько румбов предлагает небо мореплавателю, столько же их и у писателя, если не больше”. Пошел завести часы. Открыл дверцу. Чтобы поднять гири, надо покрутить рукоятку. Но гири висели высоко. Наверное, я вчера их завел. Нет, что-то не припомню. Может, Бла или дети. Бла? Дети? Да какая разница.
Тик-так, тик-так, тик-так. В бесшумном потоке времени. Но тут Вис услышал за окнами мансарды заунывный голос ветра. У дома стояла машина, мотор работал. Ах да, дети отвезут их в аэропорт. Ты идешь? Иду, иду. Спускаясь по лестнице, Вис на миг задержался и сказал: послушай, а ветра-то нет.
В
Это было здорово, и Титин чувствовал себя патриотом. Аккорды аккордеона (ясное дело, на то он и аккордеон) напоминали звучание органа, причем не скучного церковного органа, а какого-то другого, скрипка пела так нежно, словно говорила: я-то знаю, что такое серьезная, возвышенная музыка, гитара и бандуррия тоже не отставали, и Титин заметил, что и Бернабе тоже гордится и полон патриотизма, слушая вместе со всеми, ведь они уже большие, во втором классе, их уже не каждый день встречают, Бернабе-то уже вообще никто не встречает, поэтому они и стоят в толпе, окружившей четырех слепых музыкантов у входа на рынок, так жалко на них смотреть — черные очки, но что поделаешь, в жизни всякое бывает, и рядом с ними стояла женщина, не слепая, она так красиво пела, и был еще однорукий инвалид, который продавал по десять сентимо слова песен на голубой бумаге, пачку листков он прижимал к груди культей, а здоровой рукой вытаскивал листки один за другим, их брали нарасхват, и со всех он успевал получать, вот это рука, такая проворная, в глазах мельтешит, и, ясное дело, народ останавливался возле музыкантов: женщины, рабочие, солдаты, какой-то сеньор, служанка с корзиной для покупок, она стояла рядом с Титаном, — все слушали, как слепые играют и подпевают женщине, однорукий тоже пел, подпевала и служанка, не очень громко, стеснялась, но песню знала наизусть:
(Служанка пела:
Потом женщина пела одна очень хорошие слова про вино из Хереса и про вино из Риохи, и что их цвета — это цвета государственного флага Испании, и еще много волнующих слов, от которых к горлу подкатывает ком,
и никакая пара рук не сумеет так быстро получать деньги, как это делает единственная рука однорукого, а потом женщина пела хоты, что может сравниться с тем волнением, которое чувствуешь, когда слышишь хоту про “Plus Ultra”[20], так она хороша, все умолкали, только музыканты играли аккомпанемент, ожидая вместе с публикой, когда женщина вступит, и наконец: