приютили. Спасибо Честе и спасибо Валенсии.
Теперь о том, что не было записано на магнитофон.
Вис спросил алькальдессу:
— Кто была жена Хасинто Родеро?
— Женой Хасинто была Энкарнасьон. Энкарнасьон Монтес.
— А кто был мужем Хосефы Вильяр?
— Железная Рука. Хосе Гонсалес.
Затем, после особенно глубокого молчания, из которого она вышла, как показалось Вису, еще более погруженной в свои воспоминания, она сказала:
— Железная Рука. Его тоже расстреляли. В ноябре тридцать девятого, на кладбище Вильякаррильо. В тот день было холодно.
Вис поинтересовался, согласна ли алькальдесса с ним в том, что, по всей вероятности, Хосефа сама спрятала полученное письмо (которое Вис ей уже показал), значок ВСТ и все остальное в картину, на которой была изображена Пресвятая Дева. Алькальдесса ответила:
— Нет, это невозможно, Хосефа была протестанткой.
Сказала как отрезала. Вис как будто сдался. Но немного погодя сказал:
— Ясно, ясно. Но в те времена спрятать что-нибудь в картину религиозного содержания мог не только верующий человек. Это мог сделать и неверующий, главное, чтобы тайник был неприкосновенным для других. Железную Руку расстреляли. Хосефа получила это письмо… — Тут Вис замолчал, алькальдесса, задумчиво глядя на него, согласно кивнула, и Педро тоже.
Вис показал алькальдессе запрятанную много лет назад за полотно картины записку, на которой были указаны ее имя и адрес в Честе, и она сказала:
— Мой почерк. Это я написала.
Кому она написала эту записку, кому? Она не знала теперь. Почему ее там спрятали, почему? Она не знала теперь.
Бла, Вис и Педро шли по улице. Бла и Вис возвращались в Барселону, Педро их провожал, искал для них такси, и Вис не знал, как его благодарить за то, что он из Честе приехал в Бадалону, Педро и говорить об этом не хотел. Он сказал:
— Вот послушайте, какая была моя мать. В начале войны, в самом начале, потому что потом я ушел на фронт, как-то раз я вместе с двумя товарищами — что значит молодость! — пошел отбирать лошадей у крестьян. И мы их отобрали не менее двадцати пяти и пригнали в город — сами, конечно, верхом. И все рысью, рысью. Из верхних кварталов города нас увидели и перепугались. Марокканцы, войска! Мы собой остались очень довольны. А мать позвала нас, сказала: вот как? — и посадила в тюрьму.
В улыбающихся прищуренных глазах Педро Вис видел всю эту сцену и почти отчетливо представлял себе алькальдессу, но нет, образ расплывался, как в те минуты, когда она умолкала. Педро остановил такси, Вис сказал шоферу:
— Пожалуйста, в Кастельяр, провинция Хаэн.
Г
Они начали курить, одурманивая себя тройным ароматом: пахучим дымом светлого табака, атмосферой порта в вечерний час и терпким запахом запретных слов, придававших пикантность их приключению. Табак они покупали с предосторожностями, достойными контрабандистов, у дочерей контрабандиста Пакито, говорили, что он пахнет медом, да нет, не медом, а сушеным инжиром, подносили его к носу, закрывая глаза. Нос это оспаривал. Нет в мире ничего лучше аромата контрабанды и не может быть. Тогда Экспосито говорил, что табак пахнет одалиской, и это их тоже одурманивало. И они познали восхитительно звучавшие слова, контрабандой дошедшие до них морем. Как и морской бриз. “Кэмел”. “Голд флейк”. Из легенды о странниках дальних морей. “Кэпстан нэви гут”. “Лаки страйк”. Не говоря уже о турецких или египетских сигаретах, те были начинены пороком и развратом. Были сигареты с названием “Абдулла”, и мальчишки повторяли и повторяли это слово и говорили еще разные другие — так они выражали свои впечатления от магических закорючек диковинного алфавита и завитков папируса среди полумесяцев и золотых звезд на коробке, а еще Экспосито говорил, что в эти египетские сигареты добавляют капельку опиума, понюхай, сам учуешь, так он уверял, друзья нюхали, нюхали — и в самом деле: капля опиума сказочно пахла каплей опиума, и в тумане курительной комнаты виделся сладострастный танец живота, такого и в “Батаклане” не увидишь, какие красотки, ох уж эти турки, или египтяне, или китайцы, или кто там еще, да кто бы ни был, все равно. Иногда они брали не сигареты, а трубочный табак, то голландский, то английский, то американский, у него запах так запах, в нос ударяет, наверно, потому, что это тоже аромат контрабанды, этим табаком надлежало набивать трубку из австрийской вишни, Висенте не знал, откуда у него такие сведения: то ли сказали Экспосито или Бернабе, то ли сам прочитал на витрине табачного киоска. Он не знал, но трубки эти были чудо, грубые, едва обработанные, словно высеченные топором прямо из ствола дерева. На одной даже серебристая кора вишни. Это да, куришь, чертовский аромат, дым дерет горло и бронхи, Экспосито говорил, их надо подлечить ромом, мальчишки делали, как сказал Экспосито, и тогда дым начинал чертовски пахнуть ромом, а чего стоила фраза “трубка из австрийской вишни, сдобренная ромом”, потрясающе. В порт они шли прямо из школы. Вечером — им особенно нравилось вечером — прокуривали последние часы, отводимые для подготовки к занятиям, приходили в порт, когда на мачтах стоявших У причала судов уже горели зеленые и красные огни, отражаясь в воде. По темным закоулкам припортового квартала добирались до дома контрабандиста Пакито, стучали в дверь условным стуком, которому научил их Экспосито: тихонько, одними костяшками пальцев (ни в коем случае не дверным молотком), полрюмки охенской. Самого Пакито они никогда не видели. Да и ни к чему было; зато они видели его дочерей, которых звали Анхелинес, Пьедад и Куки, у них у всех были бездонные черные как ночь глаза и вьющиеся черные волосы. И шелковистые, такие шелковистые. И они Разрешали трогать себя, правда чуть-чуть, но и то можно было с ума сойти. Экспосито, бледный и небрежный, имевший сказочный успех у девиц, такой успех, что он мог до смерти истощить себя их любовью, говорил, что Пьедад, с которой у него как будто что-то наклевывалось, бесподобна, но Анхелинес и Куки были не хуже, на какую ни посмотри, скажешь: вот эта, эта лучше всех. И эти три девицы говорили: вот пришли наши желторотики; это их немного обижало, но и кружило им головы. Иногда кто-нибудь из троих или четверых ходивших туда заворачивал в таверну для моряков, где всегда можно было увидеть сушеных осьминогов, висевших на крюках, и двух-трех проституток, с гноящимися глазами, в туфлях на высоких тонких каблуках (острые, как кинжал, котурны), в платьях туго в обтяжку, вот-вот треснут на пышном заду, — и тот, кто заходил туда, возвращался с видом отчаянного заговорщика, — полрюмочки охенской и пару бутылок то ли вина, то ли еще какой дряни из бочонка, скажем рома, без которого моряк — не моряк, или коньяку, смешанного с анисовой или какой-нибудь сладкой дрянью — так любят девушки, — и пили, и атмосфера разогревалась, но с соблюдением определенного ритуала: если ни с того ни с сего обнимешь девушку, она ускользнет из твоих рук, надо сказать: потанцуем, и тогда, мурлыча как бы в забытьи дансон или slow[26], загадочная, внезапно преобразившаяся, молодая, под стать тебе, женщина прижималась к тебе в медленном танце, постепенно обволакивая, а когда тебе становилось совсем уж невмоготу, ты опрокидывал ее на одну из кушеток, которые стояли там неизвестно для чего, потому что, когда ты добирался до кушетки, тебе уже ничего не было нужно. Просто поражала быстрота, с которой загадочная женщина действовала на тебя. Экспосито говорил: если мы как- нибудь принесем патефон, они сдадутся, и Висенте наконец осмелился сказать, что у него есть патефон, и Экспосито: так принеси его, козел — тогда в моде было говорить “козел” или “у меня борода как у козла, ни одна бритва не берет”. И так как им нужно было уходить, они наконец уходили (разгоряченные), а Анхелинес, Пьедад и Куки предупреждали их: берегитесь карабинеров, — это чтоб у них не увидели табак. Никаких карабинеров там не было, они это говорили, чтобы подстегнуть их воображение. В душе они были