И Вис отчетливо представил себе этот склон.
Но в эту самую минуту он почувствовал, что кто-то смотрит ему в спину. Он не смог бы объяснить, что именно он почувствовал. Как будто его кто звал. Нет, это чувство было сильнее, чем если бы он услышал зовущий его голос. И я обернулся, и тот человек опустил глаза и прошел мимо — мне показалось, что он как-то ковыляет, — и нагнал небольшую группу людей, подходившую к воротам кладбища (Вис потом не раз вспомнит, как он заморгал, словно в колеблющемся кадре немого кино). Ничего больше не произошло, но Вис был поражен. Настолько, что не слышал разговоров вокруг. Не хромает ли этот человек? Да, хоть теперь его закрывал то один, то другой из тех, с кем он шел, видно было, что хромает. Не сильно, нет, он слегка покачивался, ступая хромой ногой. Пожалуй, от этого прихрамывающего человека его отвлекли не разговоры, а звонкая тишина, повисавшая между отдельными фразами говоривших. Тишина, потом кто-то произносит несколько слов, снова тишина, снова кто-то говорит, но теперь уже другой. “Их ставили у холма”. “Бывало, по четыре, по пять сразу”. И еще что-нибудь в таком же духе. “А потом — на кладбище”. Тишина. “А тут стояли те, кто расстреливал”. Неизвестно, чьи слова, неизвестно, чье молчание. Как будто люди говорили помимо себя, подчиняясь общему настрою. Может быть, никто не сознавал ни то, что он говорит, ни то, о чем он умалчивает, ни то, что слышит. Разрозненные фразы, безликие голоса. В нескольких шагах от стены виднелась заброшенная дорога, совсем заброшенная, мертвая, она никуда не вела. Разве что в прошлое. Дорога между стеной и кладбищем. В двух шагах от дороги, там, где стена кончалась, стояло дерево, вернее, древесный остов, скелет, резко очерченный на фоне голубого неба. К дереву была прибита дощечка: “ЧАСТНЫЕ ОХОТНИЧЬИ УГОДЬЯ”.
Ни леса, ни даже кустарника.
Было очень холодно, Вис уже отметил для себя этот холод. Будь сейчас лето, он все равно бы почувствовал этот холод. Совсем иной холод. Твой холод. Твоя смерть. А все вокруг такое ни в чем не виновное. Пейзаж открытый, обнаженный, голый, его не оживляла зелень. В нем была немая жестокость. А неподалеку дома. И даже скотные дворы, или амбары, или что там еще на вершине холма. И Вис медленно прошелся вдоль стены. С одной стороны стена, с другой — дорога и дощечка с надписью. Он знал, что минуту назад наяву увидел стену, которую представлял себе в своей мансарде на Палмерс-Грин, только теперь она сияла свежей побелкой. (“Был солнечный и холодный день, прозрачный от голубизны горных далей” — так он записал в блокноте; “это хрустальный холод, ты разбиваешь его в воздухе, как хрусталь” — еще и это записал.) Я вижу эту стену, не глядя на нее. Внутренним взором. Вот красные и черные пятна.
Вот щербины от пуль. Здесь построили стену,
Они подходили к кладбищу, впереди шел Кандидо. Там толпились люди. Немного, кое-кто из персонала, как говорят здесь. Мужчин больше, чем женщин. Подъехала большая машина, из нее вышли несколько человек, и один из них, совсем еще молодой, поднял торцовую дверцу (машина была типа “универсал”) и достал маленький гроб светлого дерева; Вис подумал: должно быть, хоронят ребенка, надо же умереть, едва начав жить, нет, что угодно, только не это. И тут к ним подошел Хосе Морено. Видимо, приехал на этой же машине. Пожал им руки холодной дрожащей рукой, улыбнулся, кажется, что-то сказал. Он был погружен в себя, замкнут, лицо его как-то расплывается, как будто ты смотришь на него через дымчатое стекло. Вис прикинул, что ему под восемьдесят и что лица других людей, наверно, расплываются, когда Морено смотрит на них через огромное стекло, затуманенное прожитыми годами. К Хосе Морено Вис испытывал почтительное восхищение. Чувство возникло вчера, когда мы сидели вокруг жаровни в фантасмагорическом полусвете его комнаты. Это как со старинной монетой: чем древнее, тем более ценится, а разменной цены — никакой. Вот сейчас он останется наедине со своими воспоминаниями. С грузом прожитых лет, от которых голос его стал глухим. Иногда голос у него срывается в середине какого- нибудь слова. Но постой, не отвлекайся. Этот маленький гроб. Молодой человек несет его под мышкой как нечто совсем невесомое, и не видно ни похоронной процессии, ни священника, гроб ничего не весит, он пуст. Пустой гроб? Для чего он здесь? И тут Вис снова почувствовал присутствие прихрамывающего незнакомца, тот прошел мимо, едва не задев его, как видно преднамеренно, он слегка наклонялся всякий раз, как ступал на левую ногу, потом снова выпрямлялся; вошел на кладбище вместе с двумя-тремя местными жителями. Мне кажется, у них свой, особый цвет лица. Я вижу, как незнакомец со всеми здоровается, безусловно, его тут знают все. Ну еще неизвестно, все ли. Тебя беспокоит его явное внимание к тебе? Полегче, Вис. Он даже не обернулся. Но тут Вис заметил, что надо пожимать руки, Бла и Бофаруль пожимают, это было так неуместно, так неожиданно, но что остается делать, и он будет пожимать руки, говорить: “Очень приятно!” — простой ритуал; он уже познакомился с каким-то мужчиной, двумя или тремя женщинами — нет, с детьми не нужно, — затем с молодым человеком, который нес детский гробик (но это ужасно: для чего здесь этот гробик, в нем останки ребенка или он пустой?), — очень приятно, очень приятно, как поживаете, — всеобщий контрданс, все кивают, руки скрещиваются, наверное, это Кандидо решил всех нас перезнакомить, вот он спрашивает старика, как там Мадрид, и старик отвечает: как всегда, а Бла тихонько говорит Вису, глядя куда-то вдаль, что это все родственники расстрелянного алькальда, и Вис вдруг вспомнил слова Кандидо о том, что его друг не считает неудобным присутствие их — Бла, Бофаруля и Виса — при эксгумации останков своего отца, и к лицу прихлынула горячая волна: ну что я за человек, до меня все доходит поздно, — и он стал говорить этим людям, что для него большая честь быть с ними, здесь, в этот день, и вдруг заметил, что пожимает руку слегка прихрамывающему незнакомцу, и вздрогнул: откуда он появился, разве он не ушел? — очень приятно, несмелое короткое рукопожатие, словно отчаянный порыв перепуганной птицы, которая, нападая, уже отступает, — вот так же отдернулась эта рука, не успев пожать его руку, нервная, робкая, наверняка измученная, тут же притронулась к руке Бла, — как поживаете, — и Бофаруля, — очень приятно, — ему, как мне кажется, лет… лет пятьдесят или чуточку поменьше, у него светлые, изумительно светлые большие глаза, и Вис поражен, как эти глаза мигают, и он снова увидел, на этот раз вблизи, неяркое и в то же время ослепительное мерцание очень старого фильма, а слегка хромающий незнакомец меж тем отошел от них и подошел к другой группе людей, и Вису захотелось рассказать об этом Бла и Бофарулю, хотя он и не знал, что он им скажет, но тут Морено взял его под руку и повел к кладбищенским воротам, группа разделилась, и Вис вместе с Бла, Бофарулем, Кандидой и Кандидо и с кем-то еще оказались возле Морено, и все теперь зависело от того, что тот сейчас скажет, и слегка прихрамывающий незнакомец вылетел у него из головы.
Понизив голос и не жестикулируя, Морено показывал:
— Видите? Вот. Вот. Это след пули. Здесь она вошла. А вот еще. И еще. И еще. Видите?
Обе створки ворот сверху были решетчатыми, а снизу представляли собой склепанные железные листы. И в этих листах видны были
и кое-где зазубрины по краям листа. Точно следы зубов. Вис подумал, что выше, там, где была решетка, пули со свистом пролетали на кладбище, он слышал их свист, в то время как Морено полушепотом рассказывал, что расстреливаемых выстраивали перед воротами и у кладбищенской стены справа и слева от ворот, но дело в том, что дыры в стене зашпаклевали и закрасили, когда ремонтировали стены, и Бофаруль спросил, а куда ставили его самого, чтобы он глядел на расстрел, у Морено сорвался голос, и он рукой указал место в трех или четырех метрах дальше от ворот, также у стены, и Бофаруль спросил: вас ставили здесь так близко от них? Морено закивал, здесь, здесь. Ты был зрителем волшебного фильма. Волшебным зрителем, находящимся тоже на экране. И можно было пощупать пальцем
и ты его трогал. Быть может, эта пуля пронзила грудь одного из тех андалузцев из Хаэна. Прикрой глаза — и увидишь, как он спокойно стоит, ожидая смерти, — еще живой и неимоверно хрупкий его последний образ, — перед теми, кто его сейчас расстреляет. А поднимая глаза и встречая неподвижный взгляд Морено — он видит
собственное прошлое, — возвращаешься в его дом (во вчерашний день) и слышишь его рассказ, без которого ты не увидел бы того, что видишь, как и не понял бы точного смысла того, что слышал тогда, без того, что видишь сейчас. Осталось озвучить волшебный фильм, наложить звук на изображение.