А выдвиженец твой Леденцов – бездарь из бездарей. Не управится с расшифровкой – в лагерную пыль обратят. И его, и нас с тобой грешных за компанию.
Был же криптограф, настоящий ас. Не то Двоехренов, не то вообще Двоехе… Леденцову твоему не чета! Ему бы еще недельку-другую поработать – точно бы расшифровал. Поторопились мы с ним тогда, согласись.
Узнай, где находится – может вызволим еще? А то, боюсь, нас никакие херувимы не спасут.
Тов. Кротову
По наведенным мною справкам, старший криптограф Х.Х.Двоехоров, осужденный по 58-й статье, отбывал свой срок в Колымлаге.
Мне удалось добиться разрешения на перевод его в одну из 'шарашек', подчиненных нам.
Однако выполнить это не удалось, т. к. с 1950-го года следы его теряются, и отыскать их далее не представляется возможным.
А вы бы у меня, у лагерной пылинки, у Дидье Риве спросили, неведомый мне гражданин-товарищ Гудков.
Там он, Херувим Херувимыч, в мерзлой земле, у самого скоса к речке. Совсем неглубоко – в глубь тамошняя земля не податливее гранита, никаким кайлом не возьмешь. Я сам его хоронил вместе со своими друзьями Полем и Пьером.
Если ветром не выдуло косточки, там он небось и по сей день лежит.
Нет, не умеете вы беречь херувимов своих, граждане-товарищи!
VIII
Ты выжил, Диди!
Ах, поумнел ли?
6
Знаете, к чему я пришел к своим девяноста девяти, занимаясь доморощенным философствованием у себя в четырнадцатиметровом Раю?
Я пришел к тому, что никакого времени вообще нет! Нет, не только там, на Колыме, где о нем и не вспоминают ввиду бессмысленности его отсчета. Его просто нет. Не существует, и все дела!
А у тех, кто в этом сомневается, спрошу: как, скажите мне, может существовать то, чего нельзя никаким органом ощутить? Существует ли снежинка, падающая с неба в осенний день, пока не настали холода? Вот она вроде падала – но где она, где? На тротуаре остался только ее след – капелька воды; а сама она – иди гадай, в самом деле была или только тебе привиделась. Ну а если не было снежинок, то можно ли утверждать, что шел снег?
Вот и время: оно состоит из мгновений, таких же неуловимых, как снежинки из которых состоит осенний снегопад. Так скажите, существует ли оно, если то, из чего оно состоит, неуловимо, неосязаемо?
А что в таком случае существует? Да память, память, только она! Это уже наметенный сугроб – осязай, прикасайся, копай, коли хочешь, с любого края.
Ну а когда тебе 99, твоя память – это не сугроб даже, который растает по весне; это скорее колымская земля, скованная вечной мерзлотой. Неподатлива – тут без кайла никак; но и торопливость ни к чему, как тебя Колыма научила, — никуда она, мерзлота, не денется.
Вот и смерть отца Беренжера, кою в своем повествовании некогда я обошел стороной, эта загадочно и страшно обставленная смерть, тогда казавшаяся наносом снега на моем долгом пути, сугробом в памяти, который скоро растает, в действительности отлеживалась до поры в вечной мерзлоте моей памяти, покуда, увидев лежащего на нарах русского деспозина, я не зацепил ее с маху кайлом.
Если бы не он, я бы просто не осмыслил всех этих событий. А если бы память была так же иллюзорна, как время, их бы попросту унесло в никуда, как проносит ветер снежинки мимо тебя.
Но судьба распорядилась так, что он лежал рядом. И, в отличие от времени, память моя существовала.
Так уж вышло, что первое, о чем я ему поведал, это об обстоятельствах смерти преподобного Сонье. Было это в тот самый, уже упомянутый мною благословенный Богом день, когда за стенами барака лютовал семидесятиградусный мороз, и снаружи не лаял ни один из псов, чтобы морозом этим ему не разорвало все нутро на вдохе.
И тогда заговорил он…
Давай, 99-летний Диди, бери свое кайло, долби мерзлоту своей памяти…
n
Благословенное утро
(
Он сказал им: если скажу вам, вы не поверите…
…Да, вот чего я еще не сказал. От него совершенно не пахло. Ровно ничем! Проведите с мое в смраде Ада – и вы поймете, что это притягивало меня к нему сильнее, чем самое неземное благоухание. Другая странность, вероятно, просто причудилась мне. До сих пор кажется, что он был вовсе бесплотен и не весил ничего, хотя незнакомец имел вполне отчетливые очертания. Но что еще более в здешнем Аду походило на чудо: ни одна вошь, ни одна из этих самых свободных обитательниц барака не разгуливала по его белым, почти прозрачным волосам. И на себе я за все время разговора с ним ни разу их не ощутил – все они словно замерли от его близости.
И спина моя не ощущала опасности – стилета, нацеленного в нее.
Пока я рассказывал ему о столь необычных обстоятельствах, окружавших смерть отца Беренжера, он внимательно слушал меня и на его белом как снег лице не отображалось никакого волнения. Когда же я поведал ему о том, какая вонь стояла вокруг моего преподобного даже еще прежде, чем тот превратился в прах, он спокойно сказал:
— Что ж, так оно и должно было быть. Смрад – это печать деспозина, который не осознал того, что ему предначертано судьбой. А дети у него были?
— Были вообще-то, — сказал я, — но всех во младенчестве прибирал Господь.
— И это тоже, — отозвался он, — печать для изменивших предначертанию.
Я спросил: что же для них, деспозинов, предначертано в таком случае? Неужто колымский Ад?
— Во всяком случае – едва ли дворцы со зверинцами, — ответил он. — А что именно – пожалуй, не знает никто из них. Так, одни догадки. Но для чего-то же они были рассеяны по всему свету! Кое-кого, как изволите видеть, даже занесло в колымские снега.
— И для чего же? — спросил я.
— А что вы вообще знаете о деспозинах, — спросил он в свою очередь.
Пришлось рассказать то немногое, кое-как склеенное из лоскутов, что так или иначе знал.