И голос его, и слова были столь страшны, что я ожидал – вот-вот грянет гром Господень.
А в следующую минуту и действительно грянуло. Только то был не гром. И уж тем более не Господень, это точно. То была всего лишь пьяная Мари Денарнан. Просто за словами отца Беренжера я не услышал, как она, пошатываясь, вошла в гостиную. Услышал только после того, как она спьяну зацепила небольшой, должно быть очень дорогой столик с перламутровым покрытием, на котором стояла тоже, видимо, недешевая фарфоровая ваза, и он, с грохотом упав, вместе с вазой рассыпался на куски.
— Понаставил тут!.. — сказала она и вдобавок пнула ногой отвалившуюся ножку столика. — Сидишь – а там тебя кюре дожидается.
— Отец Франциск?
— Я почем знаю? Все вы тут отцы бездетные!.. — Она пьяно прохихикала. — Так чего, звать в дом или пускай гиену в зверинце исповедует?
— Оставайся тут, — сказал ей отец Беренжер, — а то ты в таком виде…
— В каком еще 'виде'!? — возмутилась Мари. — Платье за двести франков! И румяна из Марселя! — Нарумянена она в самом деле была так, что и лица не разглядеть. — Чем тебе, спрашивается, мой вид не угодил!?
Преподобный только бессильно махнул рукой и крикнул в открытое окно:
— Приветствую вас, отец Франциск! Натали, проводи отца Франциска в кабинет на первом этаже, я через несколько минут спущусь! — Затем обратился ко мне: — Еще сказать хочу тебе, Диди. Ты скоро увидишь много странного, так вот, не удивляйся сверх меры ничему.
А то я мало странного уже успел повидать!
— И еще у меня к тебе просьба, — продолжал он. — Здесь текст телеграммы, — он протянул мне сложенный листок бумаги. — Попроси кого-нибудь, чтобы съездил на почту и отправил по назначению. Прощай, Диди! Не знаю, свидимся еще когда-нибудь на этом свете.
Спускаясь с крыльца, я повстречал кюре, от царящего повсюду смердения прикрывавшего нос платком – надо понимать, того самого отца Франциска из Каркассона, приехавшего за исповедью. Натали вела его в дом. Он был совсем молод, этот отец Франциск, не старше тридцати, розовощек, из-под шапочки виднелись черные, не тронутые сединой волосы. И несмотря на адскую вонь вокруг, был он до того улыбчив, что и на кюре не походил. Даже осеняя меня крестным знамением, когда я приложился губами к его руке, продолжал улыбаться открытой детской улыбкой.
Ах, скоро, совсем скоро, и часа не пройдет, как вы навсегда забудете об этой своей улыбке, добрейший отец Франциск!..
Когда я вышел за ворота, на улице никого не было, лишь издали доносился вой псов, а люди, верно, попрятались по домам от этой вонищи. Я долго расхаживал по деревне, ища, кого бы послать на почту, что находилась в нескольких лье отсюда, в Ренн-лё-Бэн, но так и не повстречал никого. И все вспоминал с содроганием наш недавний разговор с отцом Беренжером, а также раздумывал, что за телеграмму такую и куда преподобный собирался послать.
Наконец любопытство пересилило стыд, и я развернул листок. Он по сей день в одной из этих папок, сохраненный бережливым ангелом моим по имени Регуил. Вот он, исписанный крупным почерком отца Беренжера:
РИМ, ВАТИКАН
СВЕРШИТСЯ ЧЕРЕЗ ПЯТЬ ДНЕЙ
КАРДИНАЛЫ, ЖЕЛАЮЩИЕ ПРИЛОЖИТЬСЯ К МОЕЙ РУКЕ, МОГУТ ПРИБЫТЬ В РЕНН-ЛЁ-ШАТО, НО ПУСКАЙ СДЕЛАЮТ ЭТО ПОЗДНЕЕ УКАЗАННОГО СРОКА, ИБО НЫНЧЕ ПОМЫСЛЫ МОИ СЛИШКОМ ДАЛЕКИ ОТ НИХ
ПУСТЬ НЕ УДИВЛЯЮТСЯ НИЧЕМУ УВИДЕННОМУ, ТАКОВА МОЯ ПОСЛЕДНЯЯ ВОЛЯ
И ПУСТЬ НЕ СКУПЯСЬ ОКРОПЯТ СВЯТОЙ ВОДОЙ ТО МЕСТО, В КОТОРОМ Я ЖИЛ
РОДА ДАВИДОВА
Прошло, пожалуй, не менее часа, я успел добрых три раза обойти деревню, пока не очутился снова у того же места, от которого начал путь – у ворот преподобного. Там-то и заметил наконец человека.
Это был мой друг Пьер – уж не скажу сейчас, в одном любопытстве тут дело или еще и в том, что ангелы не боятся замарать свое обоняние смрадом.
Он тотчас же согласился отправить телеграмму из Ренн-лё-Бэн и бережно спрятал листок в карман. Листок этот останется непомятым даже спустя пятьдесят лет – такова она, ангельская аккуратность.
Я же почему-то остался у ворот. Уж не знаю, чего я ждал, но, как оказалось ждал отнюдь не напрасно.
Спустя еще полчаса ворота открылись и со двора, чуть пошатываясь, выбрел человек. Лишь по одеянию можно было узнать в нем того молодого, улыбчивого кюре из Каркассона. О нет, теперь он не улыбался!
— Отец Франциск! — с удивлением воскликнул я, увидев его вытаращенные глаза и (о Боже!) теперь совершенно седые пряди волос; а щеки его, совсем недавно розовые, как у младенца, были теперь серыми, как дорожная пыль. — Вам нездоровится? — спросил я. — Может, помочь?
Кюре как-то неестественно замахал руками и словно слепой побрел прочь.
…Позже мне рассказывал знакомый, приехавший из Каркассона, что после той исповеди бедный кюре Франциск вообще ни разу в жизни больше не улыбнулся. И ни одного слова более не произносил, так, молча до последних дней и прожил в одиночку.
Впрочем, и жить-то ему бедняге оставалось уже совсем недолго. Он скончался спустя два года в полном одиночестве, превратившись в старика от прикосновения Тайны моего преподобного. И похоронили его, сочтя безумцем, за кладбищенской чертой.
…А в тот день, ближе к вечеру набежало еще неведомо сколько псов и выли громче и громче с каждым часом. И весь вечер выли, и всю ночь.
Боже, как они в ту ночь выли!..
Похороны.Конец зверинца, или о том, что означала улыбка Натали
Да увижу я мщение Твое над ними…
А к утру псы вдруг все разом на время притихли. И вонь как-то по-незаметному улеглась сама собой.
Завыли псы только через пять дней. Ибо как раз через этот срок свершилось… Надо полагать, именно то, о чем пророчествовал в своей телеграмме отец Беренжер.
Вот когда к нам кардиналов понаехало!.. Столько наверняка и в Париже не собиралось за один раз.
А прах отца Беренжера, — ибо накануне он вдруг в одночасье без всяких видимых причин скончался, — восседал на троне царя Давида, который был выставлен перед его домом, и смотрел, словно живой, лишь глубоко задумавшийся человек куда-то в одну точку, как будто все тайны этого мира были сосредоточены именно в ней.
И одет он был в красный балахон с начертанными на нем черными языческим письменами – должно быть, именно так был когда-то одет и его давний предок царь Давид. А Кардиналы будто не замечали ни странного этого для кюре облачения, ни вообще того, что на троне восседает покойник, по одному подходили к нему и, прикрывая платками носы (ибо смрад к тому дню снова окутал деревню), под гулкое завывание псов прикладывались устами к желтой, как восковая, руке мертвеца.
А по обе стороны трона стояли две вдовы католического кюре, чего кардиналы тоже как бы не