лампа волшебного фонаря уже остыла, и «веселый стул» снова стал обыкновенным стулом, и все ушли, и Большая Женщина убрала квартиру, и села, и с громким вздохом усталости разделилась на свои составные части — я вышел из дома.
Золотая стрелка нового «Паркера» сверкала на белизне моей рубашки, тяжелые новые ботинки желтели на моих ногах, новый пояс обнимал мою талию, и тяжесть нового складного ножа радовала мое бедро.
Я прошелся туда-сюда по грунтовой дороге в поисках детей, чтобы вызвать их зависть, и вдруг увидел, что Бризон-молочник забыл один из своих бидонов на обочине. Бидон был почти полон, а его крышка валялась на земле. Я хотел было подойти и закрыть его, но тут американский желтый кот соскочил со стены Дома слепых, опередил меня своими цокающими когтями, вспрыгнул на бидон и стал устраиваться на его краю, готовясь лакать молоко.
Он уравновесил себя осторожными, медленными движениями зада и хвоста, наклонился и погрузил голову и плечи в отверстие бидона. Я посмотрел на его наглые черные яйца и задние лапы, силящиеся удержать равновесие, и понял, что у меня никогда не будет более удобного случая выполнить волю Матери и доказать Большой Женщине, что я уже совсем взрослый.
Я был так напряжен и полон страха, что, пока подкрадывался к нему сзади, он успел дважды вытащить голову из бидона — наверно, услышал, как колотится мое сердце, — и посмотреть в мою сторону. Его усы стекали каплями, глаза были зажмурены от наслаждения, он отворачивал голову и вновь опускал ее в молоко. Он был так уверен в себе и так сосредоточен на своем удовольствии, что ему и в голову не приходило удрать, как сделал бы всякий обычный кот нашего квартала при виде приближающегося мальчишки.
И тогда, буквально за миг до того, как он поднял голову в третий раз, я нашел в себе наконец мужество и силы. Я бросился на него и втолкнул внутрь. Он был ловким и сильным и даже за время этого молниеносного падения успел извернуться и повернуть ко мне гневно шипящую голову и бьющие по воздуху лапы, но к этому времени он уже погружался в молоко и извивался в нем, и я закрыл крышку.
Все это заняло какую-то долю секунды, и все в том же огромном приливе мужества я ухватился за ручки бидона, с большим усилием втащил его за кусты, по ту сторону мусорных ящиков, и спрятал там.
Я возвращался домой с дрожащими коленями. Мое сердце колотилось, и лицо горело, но, когда женщины спросили меня, что случилось, я не сказал им ничего. Поздно вечером, когда Большая Женщина укладывала меня спать, я не позволил ей чересчур долго ласкать и целовать меня, а когда в доме погасли все огни и свет остался только в Отцовской комнате, я выскользнул через заднюю веранду, прокрался меж кустов и открыл бидон.
Уши и макушка желтого кота плавали там между двумя распластанными, бессильными лапами, а остальная часть его тела была погружена в молоко, которому темнота и луна придавали голубоватый оттенок. Я прикоснулся к нему кончиком пальца, быстро отдернул руку и поторопился снова закрыть крышку. Я слышал, как за стеной Дома слепых едет по щебневым дорожкам Готлиб-садовник и зовет: «Кссс… кссс… кссс…» Я подошел к воротам и увидел бледное встревоженное сияние оловянных ламп его инвалидной коляски, ползущее сквозь тени кустов в поисках пропавшего в темноте кота.
На рассвете весь квартал был выдернут из сна горестными воплями Бризона-молочника, который нашел свой потерянный бидон и открыл его крышку.
Он метался, как безумный, от дома к дому с мертвым котом в руках и кричал: «Ой… ой… ой… кто это сделал? Кто? Вер от дус апгетун?[156] Ой… ой… ой…»
Я тоже вышел посмотреть на него, вместе с другими детьми квартала. Бризон подпрыгивал на бегу, как человек, который давно уже забыл, когда он бегал в последний раз. Его неуклюжие усталые движения, плаксивые крики, черный, болтающийся между колен плащ и большой желтый труп в его руках, с которого капали крупные капли молока, — все это показалось нам ужасно смешным. Мы стояли, указывая на него пальцами, и громко смеялись. И тут голос Матери, совсем близко-близко сзади, произнес:
— Зачем ты это сделал, Рафаэль?
Я повернулся к ней, испуганный и удивленный.
— Для тебя, — шепнул я, чтобы никто не услышал.
— Для меня?
— Ты же просила.
— Я не просила. Я сказала, что когда-нибудь ты вырастешь и сделаешь это, но просить я не просила.
— Ну, вот, мама, я вырос и сделал это. Тебе в подарок.
— Вот уж действительно подарок… — процедила она. — Кто бы мог подумать, что мой мальчик окажется способным на такое.
Я знал, что я медленно соображаю, но не представлял себе, что настолько. Столкнувшись с ее предательством, я потерял дар речи. У меня подогнулись ноги. А тем временем другие женщины тоже присоединились к нам, и круг их глаз, рук, грудей и ртов уже окружил меня своим объятием.
Я очень опасался реакции Черной Тети, которая любила желтого кота, но именно она не сказала мне ни слова. Рыжая Тетя изрекла: «Чего тут удивляться, ведь он целый день проводит в доме убийцы». А хуже всех оказалась ты, моя маленькая сестричка, уставившаяся на меня в точной имитации взглядов всех четырех женщин сразу.
— Не ваше дело! — закричал я грубым и чужим голосом. — Это дело мужчин, а не ваше дело!
— При чем тут мужчины, Рафи? — спросила Мать.
Бризон-молочник заметил гневные взгляды, услышал наши громкие слова, подошел к нам и все понял.
— Это он сделал? Он? — воскликнул он с ужасом и болью. — Ой, майн кинд[157], сиротка ты моя, это ты сделал?!
Другие мужчины, дети и женщины тоже собрались вокруг нас и уставились на меня. Неподдельная ярость, ярость всех наших обманутых, познавших предательство, покончивших собой с помощью несчастного случая мужчин заклокотала и поднялась во мне.
— Вы думали, что мальчику хорошо расти в вашем доме? Так вот вам, вот!
Я кричал до тех пор, пока во всех окнах квартала не появились лица. Я кричал до тех пор, пока не охрип, и круг женщин сжался вокруг меня, как кулак, и стена зрителей раздалась в стороны, пропуская их шагающие ноги.
«Идем домой», — прогудели пять ртов.
«Идем домой», — выдохнули легкие.
«Идем», — трогают пальцы.
Рука Матери в моей руке, рука Бабушки на моем затылке, руки Теть на моих плечах, а твоя рука, маленькая паршивка, на моих ягодицах. И обиженная дрожь странного наслаждения — даже тогда, даже у меня — пробежала по скату моего позвоночника.
Еще один секрет. Я как-то сказал тебе, что никогда не встречал второго мужа Роны, но, по правде говоря, я однажды столкнулся с ним, несколько лет назад.
Я приехал тогда навестить Авраама и Большую Женщину, и Бабушка сказала:
— Как хорошо, что ты приехал, Рафинька, может, съездишь на своем пикапе на Маханюду и купишь нам кое-чего?
— Мой кошелек на столе, — сказала Мать.
— Ему не нужен твой кошелек, у него уже есть свой кошелек, — сказала Бабушка.
— Он не должен платить за нашу еду, — сказала Мать.
— Он не должен, но он хочет, — объявила Бабушка, глубокая старость которой нисколько не изменила особенностей ее характера, но лишь заострила их и совлекла с них последние покровы стыда. — Ты уже, кажется, забыла, что он съел здесь уйму еды, когда был ребенком, и мы не взяли с него за это ни гроша. Правда, Рафинька, мы ведь никогда не брали с тебя денег, а? Скажи, скажи сам своей матери.
Мать была ошеломлена. «Как ты можешь, мама? — повторяла она. — Что за глупости ты говоришь?»