Коло-гривовку, в тихое селеньице, вытянувшееся цепочкою изб по-над речкой Баландой, на отдых, для окончательной поправки, из саратовского военного госпиталя, никому не известный в здешних краях солдат с медалью «За отвагу» на линялой гимнастерке. Девчонка прильнула к нему на один какой-то сладкий миг — всего-то одну ночушку были они вместе под ее сиротской крышей. На другой день он уехал, в нем еще нуждалась катившаяся к последним своим рубежам война, которая подбирала всех выздоравливающих по своим глубоким и ближним тылам, подбирала и возвращала на боевые позиции. Она ждала его писем, а их не было. Так ждала, что ни о чем другом не могла ни думать, ни помнить, а потому, наверное, пропустила все сроки, когда можно было еще избавиться от плода этой короткой, как мгновение, и жгучей, как удар тока, любви. А когда вспомнила, уже было поздно, дитя давало о себе знать мощными резкими толчками. Теперь все усилия его несчастной матери были направлены на то, чтобы ни-одна из ее подруг, чтобы вообще никто в Кологривовке не мог заметить ее состояния, — перед тем, как выйти из дому, туго перетягивала живот платком, при встречах с людьми на улице подбиралась так, что аж краснела от натуги, дыхание ее сбивалось, на вопросы встречного отвечала невпопад и старалась быстро пройти мимо. Постоянный самоконтроль, напряжение изнуряли ее страшно, и она очень удивилась, когда ребенок родился вполне нормальный, здоровый; втайне она все-таки надеялась, что получится выкидыш. Помогла ей при родах одна знакомая бабка-повитуха, славившаяся на селе не столько своим умением принимать ребенка, сколько тем, что была на редкость неболтлива. Она же и посоветовала юной матери подкипуть младепца Степаниде, поскольку была наслышана о беде этой последней и знала наперед, что мальчонка будет ей не в тягость, а в радость. «А ты еще отыщешь свою долю, свое счастье, родимая», — сказала доброхотная бабка, покидая на раннем рассвете совсем растерявшуюся было молодицу. Неделю спустя, ночью, девчонка-мать пробралась лесом в Завидово и сделала то, что ей насоветовали. А наутро ушла на станцию — уехала в город, стала работать на заводе, нашла-таки там свою «долю», которая, однако, не сделалась счастьем, потому что женщина та была не кукушкой, а человеком, к тому же очень совестливым. У нее уже были дети от этого, другого, а она все помнила про своего первенца и считала дни, когда получит отпуск и поедет в родные края, чтобы увидать там свою первую, брошенную на чужом крыльце кровинку…

— Чего же ты не откроешься Степаниде? — выслушав горестную эту повесть, спросил Колымага; седой, лохматый, он похож был сейчас на древний, пригнутый тяжестью лет чуть ли не до самой земли дуб, и голос его скрипел точно так же, как скрипит старое дерево под порывами ветров. — Степанида Лукьяновна — хорошая, добрая баба. Она поймет тебя.

— Совестно мне, дяденька Архип.

— Понимаю. А как же быть? Так вот и будешь украдкой?

— Так, знать, и буду. У меня ведь, дядя Архип, семья, дети, муж. Как он посмотрит на это? Я ведь ничего про то не говорила ему…

— И не говори — не надо. Зачем же разорять гнездо, — согласился лесник и надолго умолк: не находилось у него советов для этой женщины. — Положись, дочка, на время. Оно мудрей нас. Глядишь, поможет.

— Спасибо, дядя Архип. Вы только никому не сказывайте, что видали меня тут.

— Не скажу. Сама-то поосторожней будь… Подумай и о Степаниде. Она, чай, изболелась душой за своего Гриньку — он ведь ее главная радость и опора на земле.

— Я это знаю, потому и прячусь. Только сердцу-то не прикажешь, горит оно у меня, как вспомню… Да и помочь Степаниде Лукьяновне хочется. Ведь в городе легче раздобыть и одежонку, и обувчонку.

— А ты, когда привезешь, не сама подкидывай, а передавай мне. Я-то уж скумекаю, как все это обделать… Ну иди, дочка. Вон уж кого-то несет дьявол, шаги слышу…

Женщина ушла, а Колымага посидел еще немпого, потом, удивляясь, невесть откуда взявшейся, неожиданной немощи, с трудом оторвал отяжелевшее тело от скамейки и медленно пошагал по дороге в сторону Завидова. За поворотом встретил Пишку, который успел выбросить топор под кусты и, поравнявшись с лесником, спросил, щуря проникающий во все свой единственный глаз:

— Ты вроде с кем-то калякал, Архип Архипыч? Аль мне привеждилось?

— Привеждилось, — нахмурился Колымага, в свою очередь полюбопытствовал: — А топоришко-то зачем спрятал?

— Какой топоришко? Да ты что, Архип Архипыч? Откудова он у меня! Это я так, на прогулку. А насчет топора тебе, знать…

— Привеждилось, скажешь? — сердито остановил его Колымага.

— Ну да! — охотно подтвердил Пишка.

— А вот мы сейчас поглядим…

Лесник обошел Пишку, сделал несколько шагов еще, поднял куст пакленика, порылся, пошарил рукою в траве, вернулся к Пишке, будто бы пришпиленному к прежнему месту, с топором в руках. На прощание сказал:

— Полюбуйся, Епифан, на свой топорик в последний раз, потому как больше ты его не увидишь. Бывай! — и пошел, сутуля плечи, своей дорогой.

Пишка метался глазом вокруг своих ног в надежде отыскать что-нибудь увесистое: ему очень хотелось запустить чем-либо в широкую и сердитую спину лесника. Не найдя, сплюнул, по обыкновению сопроводив плевок сочной матерщиной. Вернулся на поляну, где ожидала его лошадь, впряженная в рыдванку.

Как инвалида второй группы и пенсионера, Пишку правление колхоза определило на легкую должность — объездчиком. Его дело объезжать поля, луга да посматривать, как бы не случилось там потравы. Не два, а три удобства было в такой должности. Первое состояло в том, что за объездчиком закреплялась лошадь и как бы поступала в его собственность, что было немалым подспорьем для Пишкиных и без того ухватистых рук: кормов и дров на зиму заготовлял он теперь с избытком, с переходом на другую зиму; двор его, прикрытый от стороннего, завидчивого глаза высоким новеньким забором, быстро наполнился разной живностью; объявились, кроме кур, гусей и уток, еще и индюшки во главе со скандальным индюком, то и дело распускавшим свой солнцеобразный хвост и вытягивавшим красную свою соплю чуть ли не до самой земли, оглашавшим подворье грозным клекотом; в довершение картины надобно вспомнить и о такой невидали, как цесарки, раздобытые Пишкою бог знает где. Пишка был вроде бы и колхозник, и единоличник, и палочка трудодня, на которую в первые послевоенные годы не получалось почти ни грамма, нисколько его не тревожила: подведет артельное хозяйство — выручит хозяйство собственное, оно у Пишки понадежнее. Это, как говорится, во-первых. А во-вторых, объездчик как-никак, но тоже власть: зоркого Пишкиного глаза, так же как и глаза Колы-мажьего, завидовцы побаивались: накроет на колхозном лугу с косой — отвечай, тащи пол-литра, ежели не хочешь иметь дело с районным прокурором. Сознание такой силы многих заставило бы задрать нос, а Пишку тем более. И это еще не все. Обязанности объездчика хороши еще тем, что он, объездчик, в данном случае Пишка, всегда на вольном воздухе — катит на своей тележке полевой, луговой ли дорожкой, вспугивает куропаток, стрепетов, слушает по весне жавороночье песнопение, врачует душу — и никто ему не укажет, когда вставать, когда ложиться, куда поехать нынче, куда завтра, потому как он сам — кум королю, сам с усам. К вечеру вернется домой пьян-пьянехонек и от степных одуряющих запахов, и от глотка водки, припрятанной в передке телеги, и просто от избытка чувств. В телеге, под Пишкиным задом, упругая мягкость свежей травки, а под травой — коса с прилипшей к мокрому лезвию разной зеленой мелочью; откроются ворота, хозяин торжественно вкатится во двор, Косу, чтобы не покалечилась животина, унесет в сарай, а к свежей травке на телеге потянутся пришедшие из стада корова, подтелок, овечки. Хо-ро-шо!

Но отчего же хмур и пасмурен сейчас Пишка? Зачем отыскивал окровенившимся глазом тяжелый предмет, чтобы послать его вдогонку леснику, с которым в довоенные годы был даже в приятельских отношениях?

«И этот супротив меня?» — мысль эта, настигшая его врасплох, тяжко даванула на сердце.

То, что в Завидове его не любили, Пишка знал, но почему-то до нынешней встречи с Архипом Колымагой не тревожился этим. «Подумаешь, не любят, не уважают! Завидуют мому хозяйству — вот и вся придчина. Да и черт ли мне от ихней любви! Мне от того ни тепло, ни холодно. Лишь бы боялись!» — так думал он прежде. Не поколебали его убеждений слова дяди Коли, бросившего их к случаю: «Заставить человека бояться тебя нетрудно, куда труднее добиться того, чтобы он, человек, зауважал тебя. Вот в чем

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату