крови.
Увлекательно красив рассказ бабушки о том, как М. Пешков сошелся с Варварой и женился на ней. Его сватовство ярко рисует их обоих. Бабушка, как ни страшно ей было перед дедом, помогла все- таки Максиму и Варваре обвенчаться тайком. Дед с сыновьями гнался за ними на лошади до церкви, но опоздал.
«…доскакали до церкви.
Варя-то с Максимом на паперти стоят, обвенчаны, славе-те, Господи!
Пошли было наши-то боем на Максима, ну, – он здоров был, сила у него была редкая! Михаила с паперти сбросил, руку вышиб ему, Клима тоже ушиб, а дедушка с Яковом да мастером этим – забоялись его.
Он и во гневе не терял разум: говорит дедушке – брось кистень, не махай на меня, я человек смирный, а что я взял, то Бог мне дал и отнять никому нельзя, и больше мне ничего у тебя не надо. Отступились они от него, сел дедушка на дрожки, кричит: прощай теперь, Варвара, не дочь ты мне и не хочу тебя видеть, хошь – живи, хошь с голоду издохни.
Первое время, недели две, и не знала я, где Варя-то с Максимом, а потом прибежал от нее мальчонко бойкенький, сказал. Подождала я субботы, да будто ко всенощной иду, а сама к ним. Жили они далеко, на Суетинском съезде, во флигельке, весь двор мастеровщиной занят, сорно, грязно, шумно, а они – ничего, ровно бы котята, веселые оба, мурлычут да играют. Привезла я им чего можно было: чаю, сахару, круп разных, варенья, муки, грибов сушоных, денжонок, не помню сколько, понатаскала тихонько у деда – ведь, коли не для себя, так и украсть можно! Отец-то твой не берет ничего, обижается; аля, говорит, мы нищие? И Варвара поет под его дудку: ах, зачем это, мамаша?… Я их пожурила: дурачишко, говорю, я тебе кто? Я тебе богоданная мать, а тебе, дурехе, – кровная! Разве, говорю, можно обижать меня? Ведь когда мать на земле обижают – в небесах Матерь Божия горько плачет! Ну, тут Максим схватил меня на руки и давай меня по горнице носить, да еще приплясывает, – силен был, медведь! А Варька-то ходит, девчонка, павой, мужем хвастается, вроде бы новой куклой, и все глаза заводит и все таково важно про хозяйство сказывает, будто всамделешная баба – уморушка глядеть! А ватрушки к чаю подала, так об них волк зубы сломит, и творог – дресвой рассыпается!
Хороши у него глаза были: веселые, чистые, а брови – темные, бывало, сведет он их, глаза-то спрячутся, лицо станет каменное, упрямое, и уж никого он не слушает, только меня: я его любила, куда больше, чем родных детей, а он знал это и тоже любил меня! Прижмется бывало ко мне, обнимет, а то схватит на руки, таскает по горнице и говорит: «Ты, говорит, настоящая мне мать, как земля, я тебя больше Варвары люблю!». А мать твоя, в ту пору, развеселая была, озорница – бросится на него, кричит: как ты можешь такие слова говорить, пермяк, солены уши? И возимся, играем трое; хорошо жили мы, голуба-душа! Плясал он тоже редкостно, песни знал хорошие – у слепых перенял, а слепые – лучше нет певцов!
Поселились они с матерью во флигеле, в саду: так и родился ты, как раз в полдень – отец обедать идет, а ты ему встречу. То-то радовался он, то-то бесновался, а уж мать – замаял просто, будто нивесть какое трудное дело ребенка родить! Посадил меня на плечо себе и понес через весь двор к дедушке докладывать ему, что еще внук явился, – дедушка даже смеяться стал: экой, говорит, леший ты, Максим!
Как-то, о великом посте заиграл ветер, и вдруг по всему дому запело, загудело страшно – все обомлели, что за навождение? Дедушка совсем струхнул, велел везде лампадки зажечь, бегает, кричит: молебен надо отслужить! И вдруг все прекратилось; еще хуже испугались все. Дядя Яков догадался, – это, говорит, наверное, Максимом сделано! После он сам сказал, что наставил в слуховом окне бутылок разных да склянок, – ветер в горлышки дует, а они и гудут, всякая по-своему. Дед погрозил ему: как бы эти шутки опять в Сибирь тебя не воротили, Максим!
– Один год сильно морозен был, и стали в город заходить волки с поля, то собаку зарежут, то лошадь испугают, пьяного караульщика заели, много суматохи было от их! А отец твой возьмет ружье, лыжи наденет, да ночью в поле, глядишь – волка притащит, а то двух. Шкуры снимет, головы выщелушит, вставит стеклянные глаза, – хорошо выходило!»
Дядья невзлюбили Максима и задумали страшное дело – извести его. Ночью зимой столкнули его в прорубь: он спасся только потому, что те были пьяны.
«А он вылез да оттуда в полицию, – тут, знаешь, на площади? Квартальный, знал его и всю нашу семью, спрашивает: как это случилось? Бабушка крестится и благодарно говорит:
– Упокой, Господи, Максима Савватеича с праведными Твоими, стоит он того! Скрыл ведь он от полиции дело-то; это говорит, сам я, будучи выпивши, забрел на пруд, да и свернулся в прорубь. Квартальный говорит – неправда, ты не пьющий! Долго ли, коротко ли, растерли его в полиции вином, одели в сухое, окутали тулупом, привезли домой, и сам квартальный с ним и еще двое. А Яшка-то с Мишкой еще не поспели воротиться, по трактирам ходят, отца- мать славят. Глядим мы с матерью на Максима, а он не похож на себя, багровый весь, пальцы разбиты, кровью сочатся, на висках будто снег, а не тает – поседели височки-то!
Варвара криком кричит: что с тобой сделали? Квартальный принюхивается ко всем, выспрашивает, а мое сердце чует, – ох, нехорошо! Я Варю-то натравила на квартального, а сама тихонько пытаю Максимушку – что сделалось? Встречайте, шепчет он, Якова с Михайлой первая, научите их, – говорили бы, что разошлись со мной на Ямской, сами они пошли до Покровки, а я, дескать, в Прядильный проулок свернул! Не спутайте, а то беда будет от полиции! Я – к дедушке: иди, заговаривай кварташку, а я сыновей ждать за ворота, и рассказала ему, какое зло вышло. Одевается он, дрожит, бормочет: так я и знал, того и ждал! – Врет все, ничего не знал! Ну, встретила я деток ладонями по рожам – Мишка-то со страху сразу трезвый стал, а Яшенька, милый, и лыка не вяжет, однако, бормочет: знать ничего не знаю, это все Михайло, он старшой! Успокоили мы квартального кое-как – хороший он был господин! – Он, говорит, глядите, коли случится у вас что худое, я буду знать, чья вина! С тем и ушел. А дед подошел к Максиму-то и говорит: ну, спасибо тебе, другой бы на твоем месте так не сделал, я это понимаю! И тебе, дочь, спасибо, что доброго человека в отцов дом привела!
– Ну, помирились кое-как. Похворал отец-то – недель семь валялся и нет-нет да скажет: эх, мама, едем с нами в другие города – скушновато здесь! Скоро и вышло ему ехать в Астрахань; ждали туда летом царя, а отцу твоему было поручено триумфальные ворота строить. С первым пароходом поплыли они; как с душой рассталась я с ними, он тоже печален был».
Кроме рассказов бабушки, мы знаем отзывы об отце и других знавших его. Мастер Григорий говорит о нем: «Отца бы твоего, Лексей Максимович, сюда, – он бы другой огонь зажег. Радостный был муж, утешный». «Большого сердца был муж, Максим Савватеич».
А. М. Пешков (IV, 1) остался в живых единственным из пяти детей своей матери: впрочем, о судьбе третьего, незаконного, ребенка мы ничего не знаем. По наследству от обоих родителей он получил большую физическую силу, здоровье, выносливость. В автобиографии мы увидим указания на физическую силу и здоровье во всех возрастах. Правда, М. Горький – туберкулезный, и мать его умерла тоже как будто от туберкулеза. Но, зная условия, в которых он развивался, зная, что у него было прострелено и, вероятно, плохо залечено легкое, приходится удивляться силе его врожденного иммунитета. И мы имеем основания рассчитывать, что по крайней мере со стороны матери (отцовская наследственность нам неизвестна) он унаследовал долговечность: и дед и бабушка пережили 80-летний возраст.
О психопатической наследственности тоже говорить не приходится. В русской медицинской литературе была недавно нелепая попытка изобразить предков М. Горького в виде ужасных психопатов и запойных алкоголиков. Но это, конечно, неверно. Старческое слабоумие девяностолетнего деда вряд ли свидетельствует о чем-либо ином, кроме схизоидного типа его темперамента. Слабовольный алкоголизм двух дядей отсутствует у прямых предков М. Горького, которых, как и его самого, отнюдь нельзя назвать слабовольными. Отец и мать его, а также, кажется, и дед совсем не пили. Сведения о жестокости деда по отцу очень нелестны и вряд ли могут быть истолкованы в положительном смысле. Попытка М. Горького к самоубийству в период полового созревания говорит только о сложности его психических переживаний. Кто же из крупных писателей не думал о самоубийстве в этот критический период, когда происходит перестановка всей инкреторной деятельности? Этой же причиной следует объяснить и описываемые им в тот же период легкие галлюцинации. Вероятно, близок к истине был тот врач, который исследовал М. Горького в этот период и рекомендовал ему несколько ослабить половое воздержание, особенно трудное в окружавшей его атмосфере разврата. Нет, в данном случае мы должны пройти мимо старой, а теперь вновь оживающей теории о связи между гениальностью и патологией! Максим Горький – здоровый человек.
Анализируя химико-психические способности [97] М. Горького, мы находим у него активный статический темперамент, характеризующийся быстротой реакций, их интенсивностью, слабой утомляемостью и легкой восстанавляемостью.Незначител ьный факт свидетельствует о слабой утомляемости: «Николай, согнувшись над столом, поет нарочито гнусным тенорком на голос «Смотрите здесь, смотрите там».
– Сто двадцать три
И двадцать два.
Сто сорок пять,
Сто сорок пять!
Поет десять минут, полчаса еще