те же отрывки мелодий на флейте, звук органа раскатывался и мелодично таял в пространстве часовни. Крепкие сигареты успокаивали мой ум и опустошали его от всех забот.
Однажды я шел по двору школы и Годье сказал, что кто-то хочет поговорить со мной по телефону. Я с трудом поверил своим ушам и даже не понял, о чем идет речь. Кому пришло в голову побеспокоить меня после такого перерыва? Быть может, Нессиму?
Телефонный аппарат стоял в кабинете директора, гнетущем помещении, заполненном мощной мебелью и книгами с красивыми корешками. Трубка лежала на пресс-папье напротив кресла. В ней что-то слабо потрескивало. Директор слегка сморщился и неприязненно произнес: «Это какая-то дама из Александрии». Я подумал — Мелисса, но голос на другом конце связи напомнил мне вдруг о Клеа: «Я звоню из Греческого госпиталя. Мелисса здесь, в очень плохом состоянии. Наверное, она умирает».
Мое замешательство и удивление неудержимо превратилось в слова злости. Клеа перебила меня: «Она не разрешала мне звонить прежде. Не хотела, чтобы ты видел, как она больна и исхудала. Но теперь я решила, что должна. Ты можешь приехать побыстрей? Теперь она встретится с тобой».
Я представил себе неспешный ход ночного поезда, его бесконечные остановки в пыльных городах и деревнях, всю эту грязь и жару. Ехать придется всю ночь. Я повернулся к Годье, чтобы испросить у него разрешение отлучиться на все выходные. Он задумчиво ответил: «В особых случаях это возможно. Например, если вы собираетесь жениться или кто-то заболел». Клянусь, мысль о женитьбе на Мелиссе не приходила мне в голову, пока он не произнес эти слова.
И когда я укладывал вещи в свой дешевенький чемодан, то вспомнилось вот еще что: кольца! кольца меховщика Когена все еще лежали в моем футляре для запонок, завернутые в коричневую бумагу. Какое-то время я стоял, держа их перед глазами и задаваясь вопросом: неужели и у неодушевленных предметов, как и у людей, есть судьба? «Несчастные кольца, — думал я, — почему выходит так, что они, словно человеческие существа, все это время чутко ждали своего часа, осуществления жалкого своего предназначения — оплести пальцы брачующихся». Я опустил эти жалкие вещицы в карман.
Отдаленные события, преломленные в лучах памяти, приобретают особое — отполированное — сияние, оттого что предстают они изолированно, без предшествующих и последующих деталей, этих нитей и оболочек времени. Так актеры страдают от превращения, все глубже и глубже погружаясь в океан памяти, как перегруженные тела, при этом находя на каждом уровне глубины новую оценку, новое признание в человеческих сердцах.
Не столько мука сопровождала мои мысли о Мелиссе, сколько злость, бессильная ярость; я подозреваю, что питалась она раскаянием. Мои виды на будущее, раздутые и неопределенные, были, тем не менее, населены ее образами… И теперь все отменялось за отсутствием главного действующего лица. И только теперь я осознал, до какой степени я зависел от него. Все ее образы как бы составляли всесильный фонд доверия, мой счет в котором однажды оказался аннулирован: я превратился вдруг в банкрота.
На станции меня поджидал Балтазар в своем маленьком автомобиле. Он пожал мне руку с бурной симпатией, при этом говоря будничным голосом: «Она умерла прошлой ночью, бедная девочка. Я дал ей морфия, чтобы облегчить уход. Так-то». Он вздохнул и искоса поглядел на меня. «Жаль, что ты не склонен облегчить душу слезами. Это было бы облегчением».
«Гротескным облегчением, заметь».
«Углубить эмоциональное переживание… Очиститься…».
«Хватит, Балтазар, заткнись». «Мне кажется, ты любил ее».
«Знаю».
«Она говорила о тебе без конца. Клеа была с нею рядом всю неделю».
«Хватит!»
Никогда еще город не выглядел столь иступленным, как в это нежное утро. Легкий ветерок с гавани тронул щетину на моих щеках как поцелуй старого друга. Мареотис искрился в пальмовых кронах, в прогалинах между грязными хижинами и фабриками. Магазины на улице Фуад, похоже, приобрели парижский лоск и изобилие. Я понял, что совсем опровинциалился в своем Верхнем Египте; Александрия казалась столичным городом. В ухоженных парках няньки катили коляски, а дети погоняли обручи. Трамваи, не успевая разъезжаться, рассыпали звон и треск. «Да, есть кое-что еще, — проговорил Балтазар, когда машина двинулась дальше. — Ребенок. Ребенок Мелиссы и Нессима. Хотя, вероятно, тебе известно о нем. Девочка. Она на летней вилле».
Похоже, я не понял до конца слов Балтазара, — так пьянила меня красота города, который я почти забыл. Возле муниципалитета профессиональные писцы восседали на своих стульях со своими чернильницами, перьевыми ручками и стопками бумаги. Они почесывались и премило трепались. Машина взобралась на вершину пологого склона, где стоял госпиталь. Балтазар все говорил и говорил, пока мы поднимались в лифте и потом шагали долгими белыми коридорами второго этажа.
«Наши отношения с Нессимом вконец расстроились. Когда Мелисса вернулась из госпиталя, он отказался ее видеть. Его неприязнь к ней я нашел весьма негуманной и труднообъяснимой. Не знаю… Что касается девочки, он пытается удочерить ее. Хотя, по-моему, он почти ненавидит этого ребенка. Он думает, что Жюстина не вернется к нему, пока у него Мелиссино наследство. Я же, — и его интонация стала выразительней, — смотрю на все это так: из-за всех этих ужасных перестановок, на которые способна, пожалуй, только любовь, Нессим как бы вернул в реальность того потерянного ребенка Жюстины… однако не ей вернул, как того хотел, но Мелиссе. Понимаешь?»
Ощущение нечеловеческой фамильярности повисло в воздухе, когда мы приблизились к той палате, где я навещал умирающего Когена. Конечно же, Мелисса должна была лежать в той же самой узкой железной кровати в углу. Словно реальность в этом пункте имитировала искусство.
Несколько сиделок переговаривалось вполголоса, устанавливая возле кровати ширмы, но хватило одного слова Балтазара, чтобы комната опустела. Какое-то время мы, взявшись за руки, стояли на пороге. Лицо Мелиссы было бледным и каким-то сморщенным. Лента придерживала челюсть. Ее веки оказались прикрыты так, как если бы она погрузилась в сон во время приятной процедуры. «Хорошо, что ее глаза закрыты, — подумалось мне,» — я боялся ее взгляда.
На какое-то время Балтазар оставил меня одного в том беспредельном молчании белой палаты, и тогда, неожиданно для себя, я понял, что страдаю от пронзительного смущения. Ведь невозможно решить, как следует вести себя с мертвым; его непривычная глухота и неподвижность так нарочиты. Кого-то мертвец смутит как присутствие Его Величества. Я откашлялся в ладонь и принялся ходить по палате, бросая на Мелиссу короткие взгляды и вспоминая то смущение, которым она окружила меня, войдя с букетом цветов. Я хотел было нанизать на ее пальцы обручальные кольца Когена, но ее тело оказалось уже запеленутым, а руки крепко привязаны к бокам. В этом климате плоть разлагается столь стремительно, что не до церемоний, — быстрей бы захоронить. Наклонившись к ее уху, я дважды шепнул: «Мелисса!..» Затем закурил, опустился на стул и долго изучал ее лицо, сравнивая его с другими лицами Мелиссы, что заполнили мою память и теперь устанавливали свою подлинность. Эта Мелисса не походила ни на кого из своих прежних двойников, и все же это белое маленькое лицо украшало все предыдущие, став последним звеном жизненной цепи, после которого — запертая дверь.
При встрече с мертвым живой как бы ощупывает мраморную маску покоя на лице усопшего, ведь ничего подобного не найти в барахольной сумке человеческих эмоций. «Есть четыре невыносимых лица любви», — писал Арнаути по другому поводу. Мысленно я пообещал Мелиссе, что возьму ее ребенка себе, если Нессим не станет возражать, и после ее молчаливого согласия я поцеловал ее в высокий бледный лоб и уступил место служкам, чтобы те подготовили тело к погребению. С облегчением покидал я палату и царящее в ней молчание, столь совершенное и отвратное. Мы, писатели, в этом смысле грубоватые существа. Мертвые нас мало трогают. Лишь живые представляют для нас интерес, как посланники некого человеческого опыта.
«… В старые времена на кораблях в качестве балласта использовали земноводных черепах. Их набирали во множестве, живыми. Те из них, что выживали после ужасного путешествия, продавались, как игрушки, детям. Гниющие тела остальных вываливали в доках Восточной Индии. Там их больше, чем на родине…»
Я без устали бродил по городу, как сбежавший заключенный. В фиолетовых глазах Мнемджана навернулись фиолетовые слезы, когда он тепло обнял меня. Затем он устроил меня в кресле, чтобы самолично побрить; каждый его жест выражал умягченную доброжелательность и нежность. По улице,