Глава 35
Первый урок Мудрой Красы
Занятый мыслями о возможной подлой каверзе мира-Тома по отношению к царевне, я совсем забыл по пути к Ольховке предупредить своих ратников о том, чтобы они не больно-то распространялись о наших приключениях в Москве. Ну а заодно и Любаву, чтоб помалкивала о том лужке и буйных поляках.
Да и потом, узнав, что в деревне тишь да гладь, я несколько расслабился, не сразу пришел в себя и, занятый мыслями об организации сюрприза для царевны, вновь не подумал, что надо бы предостеречь народ, дабы не болтал лишнего, особенно при Ксении.
Сам-то я рассказывал скупо, не опускаясь до излишних подробностей. Дескать, все как обещал – на рожон не лез, да и не понадобилось. Просто, улучив удобный момент, добился встречи с Дмитрием, потолковал по душам, и он внял моим разумным доводам. Причем не просто внял, но и покаялся в своих ошибках. Не вслух, разумеется, такое для царя вроде как унизительно, но своими милостями ко мне явно показывал, что понял собственную неправоту, и даже в качестве компенсации пожаловал чином окольничего.
Задержался?
Да, виноват, но уж прости, и тут ничего не мог поделать. Очень он настаивал, чтобы я остался и поприсутствовал на церемонии его венчания на царство. Ну и куда мне деваться, когда он даже дал мне особое поручение – торжественно вручить ему меч в Успенском соборе.
Вот и притормозил…
Зато возвращался с почетным эскортом, ибо царь выделил мне целых две сотни, чтобы по дороге с князем Мак-Альпином, упаси бог, ничего не случилось.
Правда, пришлось в свою очередь и мне ему уступить, чтобы он окончательно успокоился, то есть пообещать, что без его дозволения Ксения Борисовна Годунова под венец ни с кем не пойдет, но не печалься, лапушка, ибо и тут ничего страшного нет.
Ты, помнится, говорила мне еще до нашего последнего расставания, что полагается выдержать по отцу годовой траур? Ну так вот, до середины апреля у нас еще куча времени, за которое я вновь что-нибудь, как и всегда, придумаю. К тому же это ведь под венец нельзя, а про сватовство и помолвку он забыл, поэтому расстраиваться совершенно ни к чему.
В остальном же все прошло столь прозаично и так скучно – даже стыдно рассказывать. Хоть я при расставании и обещал защищать сирых, убогих да вдовиц, но на деле ничего у меня с этим не получилось, не подвернулись они мне под руку.
Но это было мое изложение событий, а вот гвардейцы взахлеб пересказывали своим зеленеющим от лютой зависти товарищам, остававшимся при царевне, совсем иное, причем, как водится, вдобавок еще и изрядно привирали, уснащая наши приключения красочными подробностями, половины из которых вовсе не было.
Мало того, так они еще – ну мальчишки совсем, и упрекать-то язык не поворачивается – хвастались своими боевыми ранами, демонстрируя их в качестве якобы доказательства, что все описанное ими произошло на самом деле.
Кстати, в этом отношении самой молчаливой оказалась Любава. Молодец деваха! Пускай она и знала немногое, да и то со слов моих же ратников, но что касается последнего поединка с четырьмя шляхтичами кряду, очевидицей которого она была, тут ей было что поведать царевне, но она лишь скромненько посиживала в сторонке и особо ни о чем не распространялась.
Сам же я о своем промахе спохватился лишь много позже, уже за праздничным ужином, да и то не сразу.
Гомон от двадцати семи ратников, сидящих за кривым столом, был изрядный, но мы с царевной не обращали на них особого внимания – вроде и нацеловались, а налюбоваться друг на дружку никак не могли, вот и переглядывались.
Когда Самоха попросил меня дозволить ему молвить слово, я лишь кивнул, даже не подозревая, что он скажет – не до того мне. Тем более полусотник оставался тут, так чего попусту беспокоиться?
К тому же начало речи и впрямь не предвещало ничего страшного. Самоха при всех горделиво доложил, что мой наказ о бережении царевны ими выполнен безукоризненно, Ксения Борисовна жива и здорова, ибо охраняли они ее во все глаза, ночей недосыпая.
Я в ответ продолжал согласно кивать, давая понять, что безмерно ценю их тяжкий труд, глубоко им признателен и всякое такое…
Но потом полусотник заикнулся, что жалеет лишь об одном – не было его, когда князь грудью встал за русский люд, за православную веру и, несмотря на страшные раны, обливаясь кровью, не дозволил…
– Да что ты о печальном-то все! – заорал я, вскакивая с места и бесцеремонно перебивая его. – Что было, то давно быльем поросло, а теперь веселиться надо да песни петь!
Самоха хоть и был к тому времени навеселе, но меня понял правильно. Еще бы! Я столь отчаянно подмигивал ему во время своей недолгой речи и так выразительно кивал на царевну, а в конце даже ухитрился якобы поправить усы, на самом деле приложив палец к губам, – дурак бы понял.
Но мое вмешательство оказалось слишком запоздалым и ничего уже изменить не могло, тем более что у Дубца на беду упала под стол ложка, и он пока, нагнувшись, искал ее, как раз пропустил и подмигивание, и кивки, и поднесенный к губам палец, но зато все слышал, а потому искренне возмутился таким умалением моих героических заслуг, которые автоматом умаляли и заслуги всех остальных, в том числе и его собственные.
Если бы это сделал кто-то другой, то он, скорее всего, вообще мог полезть в драку, но так как это произнес я сам, он лишь счел нужным сделать мне замечание:
– А я, княже, тако мыслю, что в Москве весь люд честной токмо о тебе до сих пор и говорит. Да что там – поди, уже сказы слагает да распевает на улицах, ибо таковское забыть, вовсе без памяти надобно быти. Они ж еще и своим сынам с внуками сказывать о том станут. – И упрямо повторил, словно кто-то пытался возражать, хотя остальные, напротив, только согласно кивали: – Да, и внукам. Я и сам своим сказывать буду, да не по разу, чтоб накрепко запомнили да далее передали, особливо, как ты…
– Дубец, ты вначале сынов дождись! – отчаянно завопил я, обрывая его речь, но было поздно.
Царевна к тому времени уже насторожилась, ушки топориком и, как я ни старался ее отвлечь, начала внимательно прислушиваться к болтовне гвардейцев, уловив из их разговоров предостаточно.
Она уже вечером, когда я провожал ее до двери, ведущей на женскую половину, поинтересовалась у меня, правда ли сказывали, будто я…
Договорить она не успела – я не дал. Старательно изображая человека во хмелю, я пьяно привалился к притолоке и, беззаботно засмеявшись, заверил ее:
– Да слушай ты их больше. Надо ж им было хоть чем-то похвалиться, вот и собирали всякое, – уверенно пообещав: – Погоди-погоди, это еще ягодки, а вот через пару-тройку дней им этого покажется мало, и ты тогда такое услышишь… И как я с драконами воевал, и как по небу летал, а уж дрался… Как махну сабелькой – улочка, как махну другой – переулочек.
– Так ведь они не о себе – о тебе сказывали, – резонно возразила она.
Но я и тут не оплошал:
– Правильно, обо мне. Если о себе, то сразу на смех поднимут, а тут вроде речь о воеводе идет. А уж потом добавят, что и они без дела не сидели. Кто у дракона когти отрубал, когда я к нему лез, кто щитом меня загораживал, пока я до его шеи добирался, чтоб пламенем не опалило, ну и так далее.
Она пытливо посмотрела на меня, хотела спросить что-то еще, но сдержалась и властно потянула за собой Любаву, заявив, что та будет спать в ее опочивальне, ибо это самый малый почет, каковой Ксения может предоставить страдалице за все ее мучения.
Правда, я успел подать знак бывшей послушнице, чтоб она молчала, но на душе все равно было неспокойно.
Вроде бы с одной стороны ничего страшного, верно? Подумаешь, умолчал. Но это только с одной, ибо, с другой, я боялся обидеть царевну тем, что промолчал. Опять же перепугается – реветь начнет, а оно мне надо?
По-настоящему аукнулся мне мой промах уже на следующее утро, когда я, специально выйдя из терема