меня.
Как ни странно, но до инцидента с подписном листом краснеть мне больше всего приходилось из-за широкой известности тети Милли. Своей энергичной деятельностью по борьбе с алкоголем она прославилась на весь город. Летом тетя Милли организовала большую процессию трезвенников. По улицам города катились повозки, на которых участники процессии в маскарадных костюмах изображали живые картины на различные исторические сюжеты. Следом за повозками шествовала толпа ревнителей трезвости с развернутыми знаменами. В конце на огромной повозке ехала сама тетя Милли и другие руководители общества; они важно восседали на низеньких стульчиках, щеголяя, в соответствии с чином и званием, красными, голубыми или зелеными «регалиями», висевшими, наподобие лошадиной сбруи, у них на груди.
Процессия, как и все, за что ни бралась тетя Милли, была подготовлена с величайшим тщанием, и все детали рассчитаны с точностью часового механизма. Но, на мою беду, школьники, наблюдавшие шествие, а может быть, и участвовавшие в нем, каким-то образом узнали, что организатор его — моя тетя, и решили, что ничего не может быть смешнее и нелепее подобного родства. Вот тут-то я впервые столкнулся с тем, что стыд — совершенно непостижимое чувство. Казалось бы, меня меньше всего должны были задевать колкости по адресу тети Милли, однако же я сгорал от стыда за нее.
Инцидент при заполнении подписного листа произошел в ноябре, месяца через два после моего поступления в школу. Во всех классах ученикам было предложено принять участие в сборе средств для школьного фонда помощи армии. Директор школы сказал, что каждый из нас обязан пожертвовать, сколько может, хотя бы всего шесть пенсов, ибо в этом состоит наш патриотический долг; собранные деньги немедленно пойдут на приобретение снарядов для намеченного на 1918 год наступления, которое директор именовал «новым большим рывком вперед».
Я рассказал об этом маме и спросил, сколько могли бы пожертвовать мы.
— Не много, сынок, — ответила она, растерянно, озабоченно, огорченно глядя на меня. — Вряд ли мы сумеем сэкономить крупную сумму до конца недели. Но что-то надо дать, я понимаю.
Подписной лист прибавил ей забот: ведь она уже заявила однажды, что не хочет, чтобы я «хоть в чем-то уступал другим детям».
— А сколько, по-твоему, дадут другие, Льюис? — спросила она. — Я имею в виду мальчиков из почтенных семей.
Я осторожно навел справки и сообщил маме, что большинство моих одноклассников будут жертвовать по полкроны или по пяти шиллингов.
Она поджала губы.
— Ну ладно, сынок, — промолвила она. — Тебе не придется краснеть. Мы не отстанем от других.
Но только «не отставать от других» не устраивало маму. Воображение ее уже заработало. Ей хотелось, чтобы я внес больше всех в классе. Она убедила себя, что это выставит меня в выгодном свете и послужит хорошим началом. Да и ей самой приятно было бы сознавать, что мы «еще можем показать себя». К тому же она принадлежала к числу рьяных патриоток, и чувство долга перед родиной было у нее чрезвычайно сильно; и хотя она прежде всего радела за меня, стремясь завоевать мне всеобщую благосклонность, ее радовало и то, что она «приобретет снаряды» и таким образом примет участие в войне.
Мама стала урезать порции отца, а еще больше свои собственные. Через день-два отец заметил это и, кротко посетовав, осведомился, неужели так сильно сократился паек. Нет, сказала мама, паек не сокращали, просто ей нужно сэкономить деньги для школьного подписного листа.
— Надеюсь, у вас не часто будут собирать пожертвования, — заметил, обращаясь ко мне, отец. — Иначе она уморит меня голодом.
И он вышел из-за стола, придерживая брюки и делая вид, будто так похудел, что они сползают с него.
— Не будь ослом, Берти! — раздраженно одернула его мама.
Она осуществила свое намерение. Для этого родителям пришлось распроститься даже с тем немногим, чем мама умудрялась нас баловать, несмотря на лишения войны, несмотря на нашу неуклонно возраставшую бедность: со стаканом крепкого портера за субботним ужином, аппетитной жареной рыбой с картофелем (которую, приличия ради, бегала покупать служанка тети Милли), джемом к завтраку. Утром того дня, когда нужно было внести деньги, мама вручила мне новенькую ассигнацию в десять шиллингов. Я радостно вскрикнул и положил хрустящую бумажку на скатерть. Мне еще ни разу не приходилось держать в руках такую крупную купюру.
— Не многие смогут дать больше, — с довольным видом произнесла мама. — Учти, что до войны я дала бы тебе соверен. Я хочу, чтобы все видели, что мы еще держимся.
Утро было раннее, в комнате горел газовый рожок, и от моей чашки на белую скатерть ложилась голубая тень. Я любовался ассигнацией в десять шиллингов, любовался голубой тенью от чашки, смотрел на тень, которую отбрасывали мои руки. Я поблагодарил маму: я был счастлив, я ликовал.
— Ты мне расскажешь потом все, что там будут говорить, — потребовала мама. — Вот все изумятся- то! Ни у кого, наверно, и в мыслях нет, что кто-нибудь может столько дать! Пожалуйста, запомни все, что будет сказано.
В трамвае, с лязгом мчавшемся в город, я думал только о предстоящем триумфе. Стадион и красные кирпичные домики возле тюрьмы окутывал туман, — вернее, не туман, а легкая осенняя дымка, смягчавшая красный цвет кирпича, который так и резал глаз, когда пелена вдруг разрывалась. Утро было немного грустное, но какое-то удивительно приятное.
Во время большой перемены, в одиннадцать часов, когда мы высыпали во двор, солнце так и сияло. Сразу после перемены предстоял сбор пожертвований. Вот прозвенел звонок, и мы, болтая и толкаясь, устремились в классную комнату, где проходило большинство наших уроков.
Вошел мистер Пек. Он преподавал нам алгебру и геометрию. Это был мужчина лет пятидесяти пяти, всю жизнь проведший в школе, — лысый, гладко выбритый, с неизменной улыбкой на остром, с мелкими чертами, лице. Жил он на окраине города, чуть дальше нас, и, войдя в трамвай, я частенько обнаруживал его там.
Кто-то из учеников написал на доске остроту. Пек укоризненно, чуть угрожающе улыбнулся и стер с доски следы мела. Продолжая улыбаться, он повернулся к нам.
— Итак, — начал он, — в качестве первого пункта нашей сегодняшней программы выясняем, сколько данный класс намерен пожертвовать ради торжества демократии во всем мире.
В классе захихикали: Пек давно уже снискал себе репутацию признанного остряка.
— Того, кто расщедрится, мы готовы избавить от всех наказаний до конца полугодия. Так что поразмыслите об этом, если вам дорого ваше сало.
Школьники снова захихикали.
— Итак, — продолжал он, — я вовсе не считаю, что вы жаждете занять свой ум, — а все вы считаете, что он у вас есть, — проблемами элементарной геометрии. Однако, к сожалению, я обязан привлечь ваше внимание именно к этим проблемам и просить вас не слишком задерживаться на чем-либо другом. А посему постараемся разделаться с финансовыми вопросами как можно быстрее. Я буду вызывать по классному журналу. Услышав свою фамилию, вызываемый поднимется, назовет цифру своей скромной лепты и положит ее мне на стол. Последний по списку подсчитает итог и заверит его своей подписью, чтобы я не мог удрать с вашими денежками.
Пек широко улыбнулся, и все мы заулыбались в ответ. Он стал выкликать фамилии.
— Эднит!
— Два шиллинга, сэр.
Сбор начался. Эднит вышел на середину класса и, подойдя к столу учителя, положил деньги. Я тихонько поглаживал под крышкой парты свою ассигнацию; сердце у меня колотилось от радостного волнения.
— Олдвинкл!
— Два шиллинга шесть пенсов.
— Брукмэн!
— Ничего.