вернули? То-то и оно! Жили они или не жили, какое имеет значение? Мы с ними живем! Они для нас с вами живее всех живых!' 'Кощунственное отношение к текстам пролетарского классика!' запечатлелось в мозгу Радлугина. Но некому было о запечатленном доносить. 'А Василий Иванович с Петькой? А Штирлиц с Мюллером? А все эти в телевизоре? - продолжал Куропятов и вновь радовался произносимым им истинам. - От них куда больше житейской ощутимости, чем от пенсионеров Уткиных, варящих теперь на даче яблочные соки! Хоть бы самогон гнали! Вы, Василий Афанасьевич, страдаете! И зря. Вот возьмут и сделают вас у нас в подъезде домовым. Нашего-то, говорят, забрали. А вас воплотят! Да что вы так задрожали-то? Чем я так вас взволновал? Вовсе вы не будете Самозванцем. Давайте я наполню вам бокал... Ну вот! Ну вот! Так оно вернее и здоровью в укрепление! Нехорошо с утра. Но для вашей нервной системы... И вернемся к кроссворду. Значит, вопрос такой: 'Западноевропейский народ, в гербе которого вилка с тремя зубьями, и чей философ - Сковорода'. 'Какие шовинистические кроссворды!' - возмутился Радлугин. Более он не желал слушать болтовню бакалейщика и Фруктова, пустозвоны, им все равно, где и куда обязаны ходить на часах стрелки. Бакалейщик Куропятов всегда был подозрителен Радлугину, а теперь, с мыслями о заведении в их подъезде домового, он стал ему противен. 'Тоже мне философ! Распоясался. И Фруктова совращает! Философ и шовинист! Я ему такого домового заведу!' Однако движение Радлугина к Нине Денисовне Легостаевой опять было нарушено. Теперь кто-то спускался над ним по лестнице, не ехал лифтом, что было бы прилично и легко объяснимо. А шел пешком. Шаги его были тяжелые, важные, Радлугину незнакомые. 'Каменный гость', - подумал Радлугин. Хотя обувь гостя скорее была подбита металлом. Показалась и обувь - ковбойские сапоги. И джинсовый костюм был на незнакомце. А вот головной убор его с кожаным ремешком под подбородком выглядел странно - конус какой-то острием вверх. На острие же дергались электрические змейки. Незнакомец был надменен и еще более подозрителен, нежели бакалейщик Куропятов. Радлугин намеревался преградить ему дорогу, но лишь пробормотал жалко: - Не подскажете ли, какой теперь час? Незнакомец не взглянул на Радлугина, а лишь быстро и надменно, никакие часы не достав, произнес: - Самое время. Уже тепло. Но должно быть жарко. - Но произнес для самого себя. Радлугину же не сказал ни слова и продолжил свое будто бы лунатическое движение вниз по лестнице. 'Да я же видел его! - сообразил Радлугин. - Это же...' Это же был тот самый, обеспокоивший внимание Радлугина бомж, позже назначенный Игорем Константиновичем связным, 'дуплом', и принимавший от него, Радлугина, донесения, вот уже два месяца как к ресторану 'Звездный' не являвшийся. Вернулся! Радлугин бросился было за 'дуплом' вниз, но остановил себя. Нет, нет, 'дупло' был явно ниже, голову же имел шире, грубее в линиях. Этот словно бы подрос, и лицо его удлинилось. А может, это родственник 'дупла', младший брат, воспитывался на харчах посытнее и получился утонченнее, красивее и изящнее старшего? Вот только из франтовства, что ли, водрузил на голову колпак звездочета? Сейчас же мысли Радлугина составили торт 'Наполеон'. 'Дупло', ездивший в Аргентину делать пластическую операцию (почему в Аргентину?). Младший брат 'дупла', решивший навестить старшего (почему именно здесь?). Приятель Легостаевой, ночевал у нее, только что вылез из-под теплого одеяла (дурак, что ли, вылезать?). Хахаль собственной супруги, но нет, тот хилый и подержанный. Приезжий брат ночевал на чердаке. 'Дупло' или 'брат' должны были бы знать, где находится и когда объявится Игорь Константинович, в гражданской опеке и структурном руководстве которого Радлугин чрезвычайно нуждался. Такого рода мысли слоились в голове Радлугина. А что дослать, он не знал. Все же он заставил себя подняться в получердачье. Пусто. Чисто. Никого сюда не заносило. На лестнице в расстройстве и смятении чувств Радлугин подошел к окну. Было ему тошно. 'Дупло' ли, 'брат' Ли прошел мимо него, не взглянув, не протянув руки, не сказав ему ни слова. Ну и что? Это же все было в целях конспирации, не из-за чего-либо, не из-за его прорух, а в целях конспирации, дуралей! Но и эти соображения не принесли ему спокойствия. Посмотрев в окно, он понял, отчего ему тошно. Черный столб стоял над городом. И ничто ему не мешало и не вредило. И, видимо, не могло повредить. А от столба над крышами домов тянулась, кривилась, дергалась гибкая, мерзкая рука, прорастала в воздухе к Останкину, к Пузырю. Звонить в дверь Легостаевой Радлугину расхотелось... А в среду последней недели октября на Покровке опять случился взрыв с огнем и грохотом. Встряски происходили, но их было немного. Повреждений домов и людских жертв они не вызвали. Позже эксперты сошлись во мнении, что взрыв был направленного действия. А направили его, надо полагать, здоровые природные силы, какие - не скажем, в черный столб. Исполинский зловещий столб этот был расколот и изошел сотнями трещин. Но его, слава создателю, не раздробили на глыбы, какие, пусть они и из воска, могли бы, осыпавшись с высот, произвести погромы домов и людей, а принялись оплавлять, вызвали жар в составах и перевели в газообразное состояние, отчего твердый черный столб снова стал столбом дыма, исходившим из великаньей топки. Дрова в той топке иссякли, а кочегары спились. Дым же, почувствовав скорую погибель, принялся корчиться, раскачиваться, будто в исступлении, разметываться, разлетаться в стороны облачками, меняющими формы и часто напоминающими существа из черных сказок, видений и страхов, и они корчились и словно бы истязали себя, при этом слышались вопли, хулиганские выкрики и словно бы моления о даровании жизни. А вот собаки не выли, некоторые, поглупее, даже удовольственно повизгивали. Так на глазах у тысяч зевак тянулось часов шесть, пока свирепые ветры с Карского моря не растрепали и не растащили остатки черного столба. Падали на крыши и на мостовые хлопья, черные, серые, фиолетовые, летели обожженные клочки бумаг, ошметки, осколки, обмылки, огрызки необъяснимых пока происхождений. С ними населению было предписано в общения не вступать, пальцами не хватать, на язык не класть, в закуску не употреблять, подругам вместо цветов не дарить. Жителей Москвы уверили, что за время существования самопоставленного столба взятый под государственную охрану Пузырь не похудел и искорежен не был. Естественно, дом на Покровке посетили те, кому надо. Горячих следов в нем никаких не было. Перекрытия остались лежать. Только пахло горелым. И какой-то скверностью. Впрочем, скверность могла исходить и от бомжа, обнаруженного в парадном зале второго этажа. Разбуженный бомж для достоверности излагаемых фактов потребовал опохмельный стакан. Второй стакан понадобился для открывания левого глаза рассказчика и держания века в правом. Да, взрыв он ощутил. Но во взрыве не было той решительной категоричности, какая вынудила бы его прекратить сон. Разбудила его тишина. И тогда где-то внизу он услышал удары металла по камню. Били наверняка кирками и ломами. Били с яростью, будто желали взломать гробницу. Или сокрушить скалу. Он хотел было пойти к трудягам на помощь, но ощутил, что его здоровье подорвано до такой степени, что он может оказаться при каменных работах лишь обузой. Быстро спустившиеся в нижние помещения диггеры не нашли там ни пыли, ни осколков, ни скал, ни гробниц... А Дударев услышал голос: пришла пора приводить дом концерна 'Анаконда' в порядок.
73
'Если ранили друга, перевяжет подруга...' Надо было лететь вверх, плыть, ползти, карабкаться, над ним наконец-то забелело пятно, оно раскачивалось, удалялось, то растягивалось в полнеба, то сжималось в точку, но оно было, было, и следовало добраться до него. Движениям ног что-то мешало. Водоросли? Значит, он на дне? А над ним колышется вода? Грязная, светло-бурая, словно в Яузе или в московском канале у яхромских шлюзов, но над ней - небо и солнце! Надо вырываться, выныривать к ним, сейчас же, сейчас! Там спасение, там жизнь... - У него губы шевелятся. И руки дергаются... - И хорошо. Ты пой, пой... - Успокойся, милый, не тревожься, лежи... Если ранили друга, перевяжет подруга... Мягкая ладонь ласкает его... Это были не водоросли, это лесная мавка укутывала его своей косой, лукавая мавка, готовая улететь к березовым ветвям и слиться с ними. И это не пятно, а женщина в белом, с золотой диадемой надо лбом... Вот она... Все ближе и ближе. Губами прикасается к его лбу... - Гликерия!.. Гликерия... - Вот тебе раз! - И это хорошо. Слово произнесено. - Он как малярийный. - Лихорадка. Так и должно быть. Большая Лихорадка. А подергивания - от Блуждающего Нерва. Они в нем. Он еще помучается. Но они будут вынуждены покинуть его. А ты пой, пой... А потом снова поднесешь ему снадобье. - На муромской дороге стояли три сосны... - Про муромскую-то дорогу зачем? - Не мешай! Ты готовь свои воды. Глядишь, через два-три дня они понадобятся. А ты пой, пой... - На муромской дороге стояли три сосны, мой миленький прощался до будущей весны... Его хотят усыпить. Отвести, отвлечь его от белого пятна и солнца. От женщины с золотой диадемой. Его хотят ослабить, обезволить и усыпить. Удержать в каменной колыбели. Вот и белое пятно погасло. Нет, оно вспыхнуло вновь. Оно возобновилось, оно распускается, оно расплескивается, оно надувается ветром, оно - парус, надо вцепиться в него и лететь за ним к освобождению. Но парус опал, накрыл его и влечет вниз, во тьму, и это не парус. Это наволочка... - Где наволочки? - Какие наволочки? - Где наволочки? Четыре наволочки? - Успокойся, милый! Ложись! Тебе не надо приподниматься. И опусти руки. Вот так. Какие наволочки? - Он бредит. - Мне страшно. У него открыты глаза. Но он не видит нас... - Он бредит. - Так надо? - Посчитаем. Пусть бредит. Бред вымывает ложную начинь. Влей ему четыре ложки вон того, сиреневого снадобья. - Наволо... - Успокойся,
