В голову так и впились,
Колют своими листами…
– Лепестками! – подсказала Зинаида.
– Ха! – угрожающе зарычала Ашхен. – Ха!
Рвется вся грудь от тоски,
Боже, куда мне деваться?
Все васильки, васильки,
Как они смеют смеяться!
– СильнО? – спросила она у Володи.
– Что сильнО, то сильнО, – сказал Устименко. – Я даже напугался немного.
– Я бы могла играть Отелло, – патетически произнесла Ашхен, – если бы это, разумеется, была женская роль. И знаете, дорогой Владимир Афанасьевич; я очень люблю старую школу на сцене, когда театр – это настоящий театр, когда шипят, и хрипят, и визжат, и когда страшно и даже немного стыдно в зале. А так, этот там «сверчок на печи»…
Она махнула рукой.
Зинаида Михайловна не согласилась.
– Ну, не скажи, Ашхен, – проговорила она робко, – художники – это незабываемое. Все просто, как сама жизнь, и в то же время…
– Скучно, как сама жизнь! – воскликнула Ашхен. – Нет, нет, и не спорь со мной, Зинаида, это для идейных присяжных поверенных и для таких ангельчиков, как ты в юности. Искусство должно быть бурное, вот такое!
И, на Володину муку, она опять продекламировала:
– Уйди, – на мне лежит проклятия печать…
Я сын любви, я весь в мгновенной власти,
Мой властелин – порыв минутной страсти.
За миг я кровь отдам из трепетной груди…
За миг я буду лгать! Уйди!
Уйди!
– Вот и Палкину нравится! Понравилось, Евграф Романович?
– Чего ж тут нравиться, – угрюмо ответил Палкин, ставя подогретый чайник на стол. – Никакого даже смыслу нет, одно похабство… И как это вы, уже немолодые женщины…
Он всегда называл своих начальниц во множественном числе.
– Палкин хочет нас вовлечь в лоно церкви, – со вздохом сказала Ашхен. Или в сектанты. Вы, кажется, прыгун, Палкин?
А Володе она закричала:
– Мажьте масло гуще! Выше! Толще мажьте маслом, вы отвратительно выглядите, Владимир Афанасьевич, я этого не потерплю и даже нажалуюсь вашей тетечке. Вы же знаете, какая я кляузница…
Палкин подбросил дров в чугунную печку, багровое пламя на мгновение осветило его распутинскую бороду, кровавые губы, белые зубы, разбойничьи цыганские глаза. В длинной трубе засвистало, Зинаида Михайловна заговорила томно:
– Помню, в Ницце я как-то купила три белые розы. Удивительные там розы. И на могиле у Александра Ивановича Герцена…
– Вот ваш пистолет, – сказал Володя бабе-Яге. – В нем никаких лишних частей, Ашхен Ованесовна, нет. Только сами не разбирайте.
– Вы его зарядили?
– Зарядил.
– Тогда положите в кобуру, а кобуру на полочку над моим топчаном. Я не люблю трогать эти револьверы. И Зиночкин тоже осмотрите, у нее там, наверное, мыши вывелись, она к нему не прикасалась ни разу… Зиночка, сделай Владимиру Афанасьевичу бутерброд, он не умеет…
Напившись чаю с молоком, Ашхен Ованесовна скрутила себе огромную самокрутку, заправила ее в мундштук из плексигласа с резными орнаментами, выполненными военфельдшером Митяшиным на военно- медицинские темы, выпустила к низкому потолку целую тучу знаменитого «филичевского» дыму и вернулась к проблеме, с которой начался сегодняшний разговор, – о поведении врача в разных сложных жизненных передрягах.
– Решительность и еще раз решительность! – грозно шевельнув бровями, произнесла Ашхен Ованесовна. – Извольте, Володечка, казуистический случай со знаменитым педиатром Раухфусом: родители категорически воспретили делать трахеотомию ребенку. Раухфус приказал санитарам связать родителей и, конечно, спас ребенка. Идиот юрист, выступивший в петербургском юридическом обществе, квалифицировал поведение профессора Раухфуса как двойное преступление: лишение свободы родителей и нанесение дитяти телесного повреждения. Слышали что-либо подобное?
– Идиотов не сеют и не жнут, – сказал Устименко. – Я читал, что в нынешнем веке профессора парижского медицинского факультета возмущались фактами лечения сифилиса. Они утверждали, что
