– Вы это к чему? – удивился Алексей Александрович.
– К тому, товарищ генерал, что нашему брату врачу иногда надо испытать кое-что на себе. Например, страдания. Мне было очень больно, я просил морфину, но мне не давали из тех высоких и трогательных соображений, что я в дальнейшем стану морфинистом. Раньше и я отказывал, а теперь…
– Гм! – сказал Харламов. – Все вас на крайности закидывает, Владимир Афанасьевич, а ведь действительно имели место случаи… Впрочем, мы поспорим, когда вы поправитесь.
Мордвинов – начсанупр флота, – в генеральской форме с лампасами, прочитал ему указ о том, что подполковник медицинской службы Устименко В.А. награжден орденом Красного Знамени. Володя хотел было сказать, как говорил раньше, получая ордена: «Служу Советскому Союзу», но сейчас это показалось недостаточно точным, и он только поблагодарил. Орден вручили Вере Николаевне, потому что Володе нечем было его взять.
На следующий день Вересова прочитала ему статью из флотской газеты, в которой рассказывалось про его подвиг. Наверху полосы была шапка: «Полундра, фрицы, здесь стоят матросы», а в центре статьи Володя увидел свою фотографию – аккуратный докторчик со старательным выражением лица взрослого первого ученика. Вера читала растроганным голосом, в палате было тихо, все раненые слушали, как подполковник Устименко оперировал во время боя, как вытащил он из огня матроса Шалыгина, как подменил он пулеметчика…
– Вранье, – сказал Володя. – Никакого пулеметчика я не подменял, я же не умею стрелять из пулемета…
– Какое это имеет значение, – строго произнесла Вера, – это же художественный очерк…
– Тем более, пусть не врут!
Вера вздохнула с покорным видом, и он понял, что она подумала про него: «Мучитель!»
«И что я привязался?» – обругал он себя.
Потом было несколько дней непрерывных посещений, которые его совершенно измучили: Володю утешали и подбадривали. Ему приводили в пример различные счастливые окончания и веселые развязки. Адресовались к его воле, к мужеству, к тому, что оптимизм все-таки самое главное. Не утешал только один мудрый Елисбар Шабанович. Он пришел в светлом костюме, очень загорелый, и его долго не пускали в военный госпиталь – такой у него был легкомысленный вид, у этого знаменитого капитана: пестрый галстук, светлые ботинки, платочек из кармашка.
– Наверное, я похож на шпиона, – сказал Амираджиби, садясь возле Устименки. – Отсутствие солидности – это мое проклятье, меня на берегу не считают взрослым человеком, вы понимаете, Владимир Афанасьевич. И вы тоже несолидный, я заметил.
И, ни о чем не спрашивая Володю, не делая «госпитальное» лицо, не стараясь быть «чутким», он рассказал одну, две, пять историй о загранице и о том, как попадал в высшее, самое светское общество, с тем чтобы поскорее грузили его пароход – «шип», как он выражался; изображал в лицах разных титулованных особ и их ухватки, изображал самого себя и погрузочного босса Мак-Кормика, изображал так точно, наблюдательно и весело, что вся Володина печальная палата заходила ходуном, радостно загоготала, потребовала еще рассказов и долго, до ночи не отпускала легендарного капитана.
Прощаясь, Елисбар Шабанович неожиданно сказал:
– А после войны, Владимир Афанасьевич, я получу какую-нибудь подходящую посудину и приглашу вас судовым врачом. Мы будем делать кругосветные рейсы, я покажу вам океаны и моря, вы увидите Атлантику, и Средиземное море, и различные другие лужи. Мы будем сидеть в шезлонгах, бывший немного знаменитый Амираджиби, ныне старичок капитан, и вы – молодой еще красавец доктор, чуть-чуть поцарапанный на войне. У вас будут седые виски, доктор, и вы себе купите белые штаны, это необыкновенно вам пойдет. Мы будем сидеть в шезлонгах, и я покажу вам некоторые недурные уголки природы, в этом сумасшедшем мире все-таки есть на что посмотреть, а? Согласны?
– Согласен! – весело подтвердил Устименко.
– Все-таки учтите, – сказал Амираджиби. – В этих разных странах надо уметь носить шляпу, это важно. А вы имеете на что ее надеть – шляпу, после такой войны далеко не каждый может похвастаться вашими достижениями…
Он ушел, а в палате еще долго вспоминали его рассказы и смеялись, вспоминая.
Наконец носилки с Володей осторожно внесли в кригеровский вагон, Вера Николаевна прильнула к его нынче выбритой впалой, сухой щеке теплыми, мокрыми от слез губами, и санитарный поезд медленно двинулся мимо сожженных городов, мимо пепелищ и горя войны – в далекий тыл. Большую часть длинного пути Устименко пролежал с закрытыми глазами. Он так ужасно, так нестерпимо устал за войну, так устал от мыслей о будущем своем месте в жизни, что дал себе слово в пути только отдыхать и копить силы для борьбы за самого себя, которая ему предстояла. Да и что, в конце концов, даже полная его инвалидность по сравнению с ценой такой уже зримой сейчас Победы…
И тишина!
Как хорошо теперь он понимал цену этой благословенной тишины, этого ясного, теплого осеннего неба, этого запаха хвои, льющегося в открытые окна вагона. Где, когда, откуда запомнилась ему такая тишина? Пожалуй, из далеких дней юности?
Поездной хирург – ласковый старичок, уютно проживающий со своей тоже казенно-ласковой супругой в двухместном купе, – подолгу разговаривал с Володей, тонко и умно рассказывая ему о радостях простой, немудреной жизни, например о рыбной ловле, или о коллекционерстве, или о том, каков восход солнца на Волге. Говорил он не только Устименке, но и всему вагону, и раненые, слушая его, не перебивали, но перемигивались и понимающе улыбались. «У каждого свое занятие, – говорили эти невеселые, иногда даже злые улыбки, – каждый к своему делу предназначен. Ему, например, положено утешать».
– А у вас руки-то существуют! – сказал доктор как-то одному Володе. Не ампутированы, это, знаете, существенно!
– Разумеется, существенно! – с холодной полуулыбкой ответил Володя.
Да, конечно, руки существовали, но только в далеком Стародольске, в глубинном эвакогоспитале, и то не сразу, Володя понял все и, как ему тогда казалось, до конца.