раздражался на тех, которые отказывались есть и подолгу молчали, замыкаясь и уходя от того, что называл он «коллективом».
– Эти нытики! – так он именовал их, людей, потерявших самое главное дело, которому они служили. – Эти нытики!
Иногда с ним заговаривали здешние доктора – медведеобразный, с животом, кривоногий Николай Федорович, высокая, худая и жилистая Антонова, старый и насмешливый Заколдаев и еще совсем молоденькая докторша Мария Павловна. По всей вероятности, для того чтобы не причинять ему излишнюю боль, они все словно забыли, что он врач, и говорили с ним о чем угодно, кроме того дела, без которого он не мог жить. Они отвлекали его болтовней на самые разные темы, а он только помалкивал, хмуро и остро поглядывая на них из-под лохматых ресниц и нетерпеливо дожидаясь окончания бесед «из чуткости».
Они «все пели», так же как он в свое время.
Пел и допелся!
Так теперь попляши – умный, талантливый, подающий такие надежды, железный, несгибаемый, высокопринципиальный, требовательный до педантизма подполковник Устименко! Бывший врач Устименко, а теперь подполковник, находящийся на излечении. Попляши!
ДВЕ ТАБЛЕТКИ – ДОБРЫЙ СОН, ПЯТЬДЕСЯТ – ТИХАЯ СМЕРТЬ
Он уже собрался уходить в госпиталь, когда рядом тяжело опустился на скамью майор Малевич – сосед по палате, преферансист и выпивоха.
– Это вы, подполковник?
– Я.
– Все размышляете?
– А что еще делать?
– Делать, конечно, нечего.
Володя промолчал.
– Я вот спиртяжкой разжился, – все еще пыхтя, сказал майор. – Разувают здесь проклятые шинкарки за это зелье, да куда денешься. Желаете войти в долю?
– Могу.
– Расчет наличными.
– Деньги в палате.
– Сделано. Начнем?
А почему же и нет? Почему не выпить, когда представляется возможность? И в преферанс он будет теперь играть – это тоже средство убить время, так, кажется, выражаются товарищи преферансисты?
– Луковка есть, хлебушко тоже, – сладко басил Малевич. – И стакашечка у меня имеется. Все средства для подавления тоски.
Засветив огонь зажигалки, он ловко налил спирту из флакона, долил водой из поллитровки, отломал хлеба, протянул Володе луковку.
– Ну-с, кушайте на здоровье, подполковник…
Стакан двумя пальцами было держать куда труднее, чем папиросу, и майор почти вылил Володе в рот обжигающую, пахнущую керосином жидкость. Потом выпил и сам, потом разлил остатки.
– Полегчало? – спросил Малевич.
– Похоже, что полегчало.
– Наше дело такое, – со вздохом сказал майор. – Мамке не пожалуешься.
Они еще посидели, покурили, потом майор заспешил «до дому, до хаты кушать», как он выразился. Когда затихли его тяжелые, грузные шаги, слышнее стал оркестр из сада, и под эти медленные медные мирные звуки старого вальса Устименко вдруг серьезно и даже деловито впервые подумал о самоубийстве. Это был такой простой выход из положения, что ему даже перехватило дыхание.
Если у человека отнимают его дело, рассуждал он, если у него отнимают смысл его жизни, отнимают смысл самого понятия счастья, то для чего тянуть лямку, убивать время преферансом и спиртом и, по существу, затруднять других процессом своего доживания, не жизни, а именно доживания? Зачем?
Как просто, как предельно просто и ясно ему все стало после этого открытия…
И опять потянулись дни и вечера, похожие один на другой – с преферансом, шахматами, тихими выпивками, письмами от Веры, на которые он отвечал открытками. Сестра или нянечка писала со вздохом под его диктовку: «Лечусь, целую, настроение нормальное, привет товарищам по работе».
Другое он продиктовать не мог.
Ашхен и Бакуниной на их коллективное послание ответил бодро: «Самочувствие улучшается, настроение боевое, условия отличные, уход первоклассный, просьб и пожеланий не имеется». А Харламову вовсе не ответил, как не ответил и Родиону Мефодиевичу на его невеселое письмо, в котором тот сообщил, что лежит с инфарктом. Эти двое, ежели не своей рукой им напишешь, начнут разводить чуткость, а для чего?
Зачем затруднять немолодых и больных людей процессом своего доживания? Какой в этом смысл?
Как-то, когда уже зарядили длинные дожди, поздним тоскливым вечером он вышел из палаты своего первого этажа и сел в пустовавшее, с торчащими пружинами креслице дежурной сестры. То решение, которое он принял душной ночью в госпитальном парке, теперь окончательно и прочно укрепилось в нем, он только ждал случая, чтобы привести «приговор в исполнение». И нынче здесь, в кресле, как всегда, оставаясь наедине с собой, он стал думать о «конце», упрямо глядя своими всегда твердыми глазами на