теперь, когда эта гадина выползет на свет божий, жди сам, не то чтобы он тебя ждал…
Ночь кончилась, короткая весенняя ночь. Не торопясь Жмакин побрел по Фонтанке, потом на Марсово поле… Почки на деревьях, рассаженных геометрически правильно, уже набухали, и в короткой предутренней тишине какая-то птичка восторженно посвистывала и попискивала, устраиваясь в голых, необжитых ветвях. Пахло корьем, мокрой землей, прошлогодними листьями, с Невы порывами летел свежий ветер, было тревожно и неуютно, и чувствовалась, как всегда весной в Ленинграде, близость моря…
Жмакин посидел на скамье, раскурил на ветру папиросу, насунул кепку поглубже и задумался:
«Так, – приводил он в порядок впечатления последних дней, – так. Предположим, сделают мне снисхождение и на работу даже поставят в порядке дальнейшей профилактики от рецидивов. Скинут к свиньям судимости! И условия мне создадут. Но буду ли я работать, вот в чем для меня загвоздка. Для них я так себе, средний бывший жулик, но для себя самого я довольно загадочный тип. Что мне надо? Чего я хочу? Спокойствия и безмятежности? Эдак и протухнуть недолго с ихним спокойствием. Эдак мы с тобой в два счета, Жмакин, постареем, зубы выкрошатся, плешь нас ударит, и станем мы седые, как те два гренадера. И что дальше? В грузчики? Радиоприемники в артели чинить? Ну хорошо, допустим, выучусь на шофера, квалификация будет самая низкая, и безусловно папиросы придется курить за тридцать копеек. А если меня от таких папирос воротит? Тогда как?»
И с той легкостью в мыслях, которая свойственна людям слабовольным, он вдруг стал думать о том, что неплохо было бы совершенно одному, без дружков и помощников, обчистить магазин, например Мосторг, и взять ценностей тысяч на триста и махнуть на юг, в Крым, в Одессу…
«Листья падают с клена», – засвистал он, вспомнив Одессу. И тут же представилось ему, как зимней морозной ночью в Лахте он насвистывал эту песенку Клавдии, а она стояла у печки и смотрела куда-то вбок, печально и ласково улыбаясь своим мыслям.
– Клавдия! – сказал он, шагая к Неве. – Клавдия!
И, стоя над черной, холодной Невой, подставляя разгоряченное лицо холодному ветру с моря, он стал думать о Клавдии, вспоминать ее, умиляться чему-то, каким-то полузабытым ее словам, жестам, звукам ее голоса. И так как он был слаб, измучен и, главное, растерян, он вдруг решил ехать к ней сейчас же, сию же минуту, но вдруг отменил свое решение и совсем наконец запутался.
В поезде он не думал, о чем будет с ней говорить и как произойдет встреча, а когда выскочил на знакомый перрон, то почувствовал ужасное волнение, и страх, и неуверенность…
«Выгонит, – страшась, думал он, – не выйдет ко мне или скажет мне… Что же скажет?..»
В Лахте тоже была весна и, как в городе, еще, пожалуй, острее, пахло морем, тянуло откуда-то смолою и запахом тающего снега – здесь он белел еще до сих пор…
Вот и знакомый домик, вот и собака залаяла.
Он стукнул в окно, в ее комнату, и подождал, потом еще стукнул.
«Вставай, девочка, вор пришел», – с отчаянием подумал он.
И она вышла, босая, чистыми узенькими ногами на скользкие, серые доски крыльца, побледнела и сбежала вниз к нему навстречу, обняла его, прижалась к нему, заплакала, затрепетала, и он заплакал тоже мучительными и радостными слезами.
– Ну чего, – шептал он ей, – ну ничего, ничего…
– Алешенька, – говорила она, – ох ты, мое горе, горе мое, бедный мой, маленький…
Она прижималась к нему все туже, все крепче, родная ему, растрепанная, чистая, дрожала от сырости, от слез, от радости и страдания и, захлебываясь, называла его такими словами, которых он никогда ни от кого не слыхал, и тянула его за собой, но тотчас же останавливалась, гладила его по лицу, потом повисла на нем, потом опять разрыдалась…
В комнате ничего не изменилось с тех пор, только вид из окна стал другой – без снега.
Он снял пальто и шепотом сказал:
– Обкраду Мосторг, уедем к черту из этого города. Одно на одно. Какой есть, весь тут.
– Не обкрадешь, – сказала она, глядя сияющими глазами ему в лицо. – Ты и не вор вовсе. Мальчишка ты, вот что. Ей-богу, мальчишка. Шалопут! Уши надрать надо, розочкой постегать! В угол поставить!
– Настоялся я в углах! – угрюмо ответил Алексей.
Она подошла к нему, обняла за шею и села на колени – в одном платье на голом теле.
– Синий весь! Худой! Косточки наружу полезли. Псих ты!
– Я псих?
– Ты.
– Это верно, – сказал он, – есть маленько, растерял в дороге шестеренки. Запутался сильно, наверное не распутаться.
– Кушать хочешь? – не слушая его, спросила она.
Оба пили чай с молоком и ели творог из глубокой тарелки, прислушиваясь к дыханию спящей девочки, и глядели друг на друга.
– Ну вот, – сказал он, – требуется мне одно дело для начала сделать. Какое – государственная тайна. Ясно тебе?
– Неясно! – смеясь, ответила она. Да и не слушала она его, наверное.
– Чего неясно?
– Холодно! – сказала Клавдия. – Застыла я.
– Ты пойми! – велел он. – Мне на дорогу выходить надо…