Должиков осмотрел орденские планки на груди Букова и недоверчиво произнес:
— Неправда, вы бы так не поступили.
— Ты что, считаешь, я такой хладнокровный?
— Но ведь вы же меня здесь за отношение к немцам' осадили… Ненавижу я их.
— Твое право, Витя.
— Так вы теперь согласны с тем, что я сказал?
— Нет, не согласен: когда такие ребята, как ты, есть, значит, мы самые надежные для всех людей. Человеческое война из нас не вышибла. И из тебя тоже. Ты вот взял и весь мне раскрылся, а почему…
— Ну, и как вы думаете, почему?
— За меня стыдился, что я тебя по неведению за иного парня принял.
— Какого такого иного?
— Ну, бывают всякие, — неловко пробормотал Буков. — А ты вот какой. И живо осведомился: — Не возражаешь меня к себе в напарники взять?
— Ну что вы так…
— Правильно спрашиваю. С такими, как ты, всякий захочет.
Вечером, сидя на койке, Должиков спросил Букова:
— Если хотите, я сыграю.
— Выходит, умеешь.
— Когда слепым был, меня один товарищ в отряде учил.
— А скрипку как же сохранил?
— Не я, товарищи в отряд принесли. Думали, если я ослеп, так должен обязательно стать музыкантом. — Усмехнулся: — Почти по Короленко.
— Читал, знаю… — сказал Буков. — Сильно написано.
— Сентиментальная штука, и все.
— Ну, это ты брось, за самое живое берет.
— Выдумка. Я слепым был — знаю.
— А я хоть и не был, а переживал, словно сам я настоящий слепой. Ну ладно, играй.
— Не буду.
— Почему?
— Не захотел, и все.
— Ох, и орех ты в скорлупе колючей. — Потом, помедлив, Буков сообщил: — Ты учти, я храпун. Буду беспокоить — кидай сапог.
— Я лучше посвищу.
— А я говорю — сапогом, свист на мне пробовали, не действует… Выждал, спросил: — Спишь? — Встал, бережно подоткнул одеяло вокруг Должикова. Тот вдруг всхлипнул. — Ты что, Витя?
Не дождавшись ответа, Буков снова улегся, закурил, положив руку под голову, и так долго еще лежал, сильно затягиваясь, выдыхая дым в противоположную сторону от койки, на которой спал Должиков.
V
В состав группы Букова кроме Должикова входили: минер Кондратюк, электрик Сапежников, сапер Дзюба, сержант из разведбата Лунников. Все они были, как говорил Лунников, 'заслуженные фронтовики республики'.
Пантелей Кондратюк — грузный, солидный, упитанный — держал себя с генеральской сановитостью из уважения к самому себе за то, что выжил. Все годы войны он извлекал и потрошил всевозможные взрывные ловушки бесчисленных конструкций и систем, снабженные самыми хитроумными комбинациями. Кондратюк мастерил подобные же 'сюрпризы' для противника, вкладывая в это дело тонкое лукавство и даже остроумие, упорную жажду переиграть врага в состязании на техническую выдумку.
И когда его минные сооружения срабатывали, нанося существенные потери врагу, Кондратюк становился напыщенно высокомерным.
Заходя на батарею, снисходительно замечал:
— Тыкаетесь своими вилками, тыкаетесь. Навалили гильз целую поленницу. А я им как поддал — в будь здоров.
— Поддал! А где же ты был во время боя?
— Где? В блиндаже отдыхал, чай пил, портянки сушил. Мое дело такое без суеты. Боеприпас зря не порчу, заложил где надо, а немец сам себя на нем рвет. И дешево и сердито.
Почти то же самое повторялось у петеэровцев, где Кондратюк снисходительно объявлял:
— Ружьишки у вас громкие, а дела тихие. За моими хлопушками не слыхать.
Обычно перед вражеской атакой Кондратюк отправлялся к артиллерийским наблюдателям. Если немецкие саперы, выходя для очистки проходов, обнаруживали поставленные им мины, Кондратюк доходил до неистовства и, бывало, срывался с места и с автоматом в руках уползал в ничейную полосу, чтобы там защищать свое минное хозяйство. Эта армейская профессия наложила на Кондратюка заметный отпечаток.
Был он медлителен, вкрадчив в движениях, недоверчив.
— Это ты что мне налил — щи? Ладно, выясним. — Осторожно зачерпывал в сторону от себя ложкой, разглядывал содержимое, произносил мрачно: Допустим.
— Ты давай хлебай, не томи желудок.
— Хлебать не приучен. Прием пищи — дело существенное.
Ел он торжественно, чинно, не спеша, не склоняясь над котелком. Если кто обращался к нему, не отвечал. И даже не менял при этом сосредоточенного выражения лица.
Что бы ему ни поручили, он отдавался делу целиком, и, помимо этого дела, для него ничего не существовало.
В подразделении держался отчужденно, независимо и только к минеру Акимушкину из группы младшего лейтенанта Захаркина чувствовал душевное расположение. С ним он беседовал подолгу, красноречиво.
— Я, Прокофьич, так считаю: взрывчатка — это силища, еще окончательно недопонятая. Скажем, пресс! Сооружение дорогостоящее, шлепает — тюх-тюх. Куда лучше агрегат на взрывчатке. Как даст тысячи тонн давления, ему самый твердый холодный металл все равно как бабе тесто. Или, скажем, котлован: ковыряются, копают. А с умом на выброс заложить, и выкинет грунт куда хочешь и сколько хочешь. Можно горы своротить при желании и надобности. За войну мы чего только той взрывчаткой не наворочали, и все на хаос. Демобилизуемся — кто такие? Минеры. Нет надобности. Требуются гражданские специальности. Извиняюсь, врете.
— Я и до войны взрывником в руднике работал, — перебил Акимушкин. Кто такой, мне не скажут.
— Но квалификацию ты себе поднял.
— Правильно, на чем только не работал — и на своей взрывчатке, и на ихней!
— Вот, значит, можешь с одного прищура сосчитать, сколько, чего, для чего и как заложить. Выходит, мы с тобой люди первостепенной надобности и по гражданской линии можем не только ломать, но при сообразительности при помощи взрывсредств совсем обратный эффект иметь…
Сапежников — кроткий, голубоглазый, белобрысый с девическими губами конструкции 'бантиком' — сказал смущенно:
— А мне вчера, когда я третий квартал на кабель высокого напряжения подключал, кто-то резиновые монтерские сапоги подкинул.
— Подкинул? — живо переспросил Кондратюк. — Значит, заминированные. Заключил авторитетно: — Обычная их манера взрывные ловушки в бытовые предметы маскировать.
— Сапоги обыкновенные, пустые.
— Зачем обязательно внутрь взрывчатку совать, ее рядом можно ставить с предметом, а предмет с капсюлем соединен на тонкой проволоке. Потянул вещь — ив медсанбат доставить нечего.